Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старуха, не вставая с кресел, привлекла его к себе, поцеловала в лоб и ласково отпихнула, всматриваясь:
— Ну как же можно, князь? Вы сущее дитя… Где же ваша честь и дворянское достоинство? Как могли вы решиться на то, чтобы стать президентом какой-то глупой республики?
— Это ложь газетчиков Я был только губернатором. Поверьте мне, Анна Павловна! «Награды нет для добрых дел, любовь и скорбь — одно и то же, но этой скорбью кто скорбел, тому всех благ она дороже…» Верите ли?
— Верю. Но вами управлял какой-то странный Совет. Вернитесь же обратно, князь: вы обязаны оправдаться в Петербурге.
— Ах, как я устал оправдываться…
— Вы атеист? — спросила госпожа Философова.
— Я верую, Анна Павловна.
— Так верьте в доброе начало. Служите добру!
— Анна Павловна, назовите мне тот прекрасный департамент добродушного министерства, где бы я смог служить только добру!..
Ениколопов остановился поодаль, и Сергей Яковлевич заметил, что эсер прислушивается. Позже он спросил:
— А вы, князь, обратили внимание, как эта жаба разговаривала с вами? Говорила так — лишь бы отвязаться от вас!
— Почему вы так решили об этой почтенной даме?
— Это не я так решил, это дело для меня давно решенное.
— Какое дело? — поразился Мышецкий.
— А такое: вас давно считают в обществе сумасшедшим.
— Достаточно с меня и «белой вороны»! К чему приписывать мне лишние заслуги… Да и что это за общество?
— Все, кроме нашей партии. Мы, эсеры, считаем вас разумным.
— Покорнейше благодарю! — вспыхнул князь. — Я,кажется, дожил до того, что долее жить мне уже не следует…
Придя в номер пансиона, он стал собираться.
— Акуда это вы торопитесь, князь? — прищурился Ениколопов.
— Простите, но… пора на Афон.
— Напрасно! Монашество вам не к лицу.
— Но помолиться иногда, Вадим Аркадьевич, и вам не мешает!
— Давайте договоримся так: я повешу вот здесь завтра икону, и станем молиться по очереди… Но Афон — не для вас!
Сергей Яковлевич растерянно глядел на эсера:
— Это что? Насилие? Арест? Шантаж?
— Нет, — ответил Ениколопов, — это просто врачебный надзор за человеком, которого все подозревают в сумасшествии…
— Но кроме вас?
— Сейчас я уже склоняюсь к общественному мнению. В самом деле, может ли разумный человек серьезно помышлять об Афоне? Нет…
Только сейчас Мышецкий понял, в какие цепкие он попал руки: не вырваться! Эсеры — настоящие господа положения в эмиграции, богатые, сухие, безжалостные, корректные. Они играли с бывшим губернатором, как кошки с мышью. Подкидывали и прикидывали за его спиной, куда бы его подсунуть, чтобы с его помощью спровоцировать что-либо — погромче, похлеще. Он стал игрушкой — не человеком. Однако эсеры пытались затягивать его на свои диспуты. Мышецкий бывал на гомерических попойках, так как к алкоголю привык в Уренске и без вина ему было трудно. На этих пирах летели тысячи, изъятые при лихих забубённых эксах!
Однажды Мышецкий собрался с силами души, сказал, что не станет более пировать, ибо он человек бедный, лишенный средств.
— Напрасно! — ответил Ениколопов. — Сегодня мы будем кутить как раз на ваши деньги, князь…
— Откуда?
— Помните экс в Запереченске? Кажется, там двести тысяч сняли. Так вот, что вам стоит расплатиться сегодня, князь, из числа этих двухсот тысяч?..
Над головой Мышецкого качались, задевая его ногами, одиннадцать повешенных «по подозрению» за экс в Запереченске! Дальше этого идти было некуда… Тайком от Ениколопова князь взял у госпожи Философовой толику, чтобы скрыться на первое время. Но деньги эти обнаружил и забрал себе Ениколопов.
— У вас, князь, много барских замашек, а у меня они лучше сохранятся… Куда вы собрались ехать?
— Ну, хотя бы… в Париж!
— Так надо было так и сказать: я хочу ехать в Париж. Разве же я против Парижа? Напротив, охотно поеду вместе с вами…
Поехали. В парижской гостинице к Мышецкому однажды подошел молодой человек, по возрасту — сверстник:
— Позвольте представиться: президент Красноярской республики, прапорщик Кузьмин, Андрей Илларионович… А вы, князь, были президентом в Уренске?
— Ах, кто это придумал? Это совсем неумно, — смутился Сергей Яковлевич. — Не надо называть меня так, я был лишь губернатором!
Кузьмин поведал, как благородно помогли ему скрыться от суда сами же солдаты, которыми он командовал во время восстания, а теперь этих солдат судят — зверски и жестоко.
— Подумайте, князь, — сказал Кузьмин, дрожа подбородком, — статьи сотая и сто двадцать третья… Вы знаете эти статьи, князь?
— Конечно. Закон вручил сотую статью судам с предупреждением: «Яд! Осторожно». Но эту этикетку сорвали, и теперь в руках русского правоведения — топор палача, но только не благородный меч дальнозоркой Фемиды… А мне — горько!
— Но я вернусь, — зашептал Кузьмин. — Я потребую суда над собой. Пусть сотая! Пусть топор! Но мои товарищи по восстанию погибли, и я не могу более оставаться вне их судьбы… Возвращайтесь же и вы, князь!
— И рад бы… — ответил Мышецкий, глянув на двери.
Кузьмин понял этот взгляд, спросил отрывисто:
— Значит, Вас тоже держат?
— Да. И я запутался, как муха в липкой паутине.
— А вернуться надо, — продолжал Кузьмин. — Но стоит мне заговорить о возвращении в Россию, как они, эти господа социалисты-революционеры, объявляют меня сумасшедшим.
— Выходит, не только я сумасшедший… В Уренске сейчас такие же суды, как у вас в Красноярске. Сердце ослабело: я боюсь раскрывать газету… Ведь я хорошо знал всех людей! Боже…
Дверь раскрылась так, что сразу стало понятно: за дверью все время стояли и слушали, — вошел Ениколопов.
— Андрей Илларионыч, — поклонился он Кузьмину, — вы, как президент Красноярской республики, ступайте вниз, мотор для вас уже подан. А вы, ваше сиятельство, как президент Уренской губернии, можете одеваться… Нас ждут в ресторане у «Максима»!
Два «президента» обнялись на прощание — сверстники.
— Вернуться, — шепнул Кузьмин на прощание[14].
Вот и конец марта — расквасились питерские лужи, осели на окраинах сугробы, хорошо щебечут, радуясь весне, птицы. И такой сладкий воздух по весне — густой, жирный. Уже парит…