Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(-115)
Он поднялся из своего угла и осторожно шагнул, предварительно осмотревшись, словно выбирая место, куда поставить ногу, затем так же осторожно подтянул другую ногу и остановился в двух метрах от Рональда и Бэбс, где и замер на месте.
— Дождь идет, — сказал Вонг, указывая пальцем на окно мансарды.
Медленно разогнав дым рукой, Оливейра уставился на Вонга с выражением дружеской приязни:
— Не так уж плохо поселиться у самой земли и ничего не видеть, кроме ног и ботинок. Где твой стакан, че?
— Вот он, — сказал Вонг.
Не сразу, но все-таки ему удалось различить совсем близко наполненный стакан. Они выпили, смакуя, и Рональд устроил им Джона Колтрейна,[135] который бесил Перико. А потом Сиднея Беше[136] эпохи трепетного Парижа, когда испанские увлечения вызывали снисходительную усмешку.
— Это правда, что вы пишете книгу о пытках?
— О, не совсем об этом, — сказал Вонг.
— Тогда о чем?
— В Китае другая концепция искусства.
— Знаю, мы все читаем китайца Мирбо.[137] А правда, что у вас есть фотографии пыток, сделанных в Китае в одна тысяча девятьсот двадцатых или каких-то там годах?
— О нет, — сказал Вонг, улыбаясь. — Они такие мутные, не стоит и показывать.
— А правда, что вы всегда носите с собой в бумажнике самую страшную из них?
— О нет, — сказал Вонг.
— И что вы показывали ее женщинам в каком-то кафе?
— Они так настаивали, — сказал Вонг. — Но хуже всего то, что они так ничего и не поняли.
— Сейчас посмотрим, — сказал Оливейра, протягивая руку.
Вонг смотрел на его руку, улыбаясь. Оливейра был слишком пьян, чтобы настаивать. Он выпил еще водки и переменил позу. На ладонь ему положили сложенный вчетверо листок бумаги. Вместо Вонга он сквозь дым различил улыбку Чеширского кота[138] и что-то вроде почтительного поклона. Столб высотой метра в два, но столбов было восемь, если только это не был один и тот же столб, повторенный восемь раз, поскольку было четыре серии по две фотографии в каждой, один ракурс сбоку, другой сверху, столб точно был один и тот же, несмотря на небольшие перемещения фокуса, менялись только жертвы, привязанные к столбу, лица помощников (слева была одна женщина) и местоположение палача, он всегда был чуть в стороне, из вежливости к фотографу, какому-нибудь американскому или датскому этнологу с крепкими нервами, но у «кодака» в двадцатые годы была довольно слабая выдержка, так что, начиная со второго снимка, где ясно видно было, как отрезают ножом правое ухо и еще что все тело обнажено, другие снимки разочаровывали, — было видно только залитое кровью тело, а из-за плохого качества пленки или проявителя приговоренный был похож на бесформенную темную массу, на фоне которой выделялся открытый рот и очень белая рука, последние три снимка были практически одинаковые, за исключением позы палача, который на шестом снимке склонился над мешком с ножами, выбирая подходящий (но, должно быть, он халтурил, раз начинал с таких серьезных порезов…), если вглядеться получше, было видно, что жертва еще жива, — одна нога была вывернута наружу, несмотря на то что ноги были привязаны веревкой, а голова откинута назад и рот, конечно, открыт, на земле с китайской аккуратностью были густо насыпаны опилки, пятно крови не расплывалось и сохраняло форму почти совершенного овала, окружавшего столб. «Седьмая — самая сильная». — Голос Бонга проступал откуда-то из-за винных паров и табачного дыма, нужно было приглядеться повнимательнее, потому что кровь сочилась как бы из двух медальонов — глубоко вырезанных (это проделали между вторым и третьим снимком) сосков, но на седьмой было видно, что нож поработал еще решительнее, потому что линия слегка раздвинутых бедер несколько изменилась, и, если поднести снимок поближе, было видно, что дело было не в бедрах, а в паху, где вместо темного пятна на первом снимке было кровоточащее углубление, что-то похожее на гениталии изнасилованной маленькой девочки, откуда кровь струйками стекала по ногам. И если Вонг пренебрегал восьмой фотографией, то он, должно быть, был прав, потому что приговоренный уже не мог быть живым, у живого голова не может так свисать набок. «Согласно моим сведениям, вся операция длилась полтора часа», — церемонно произнес Вонг. Листок был снова сложен вчетверо, черный кожаный бумажник открылся, как пасть маленького каймана, и поглотил его вместе с дымом. «Конечно, Пекин сейчас уже не тот, что раньше. Сожалею, что вынужден был показать вам нечто довольно примитивное, но другие документы нельзя носить в кармане, они нуждаются в объяснениях, для них надо быть посвященным…» Голос доносился из такого далека, что казался продолжением увиденных образов, которые растолковывал солидный ученый муж. В довершение всего, а может, из-под всего этого Большой Билл Брунзи[139] затянул как псалом See, see, rider, как всегда, самые несовместимые понятия стремились соединиться в одной точке, создав, таким образом, гротескный коллаж, который еще следовало подправить водкой и кантовскими категориями, этими транквилизаторами против любой слишком плотно сгустившейся действительности. О, так почти всегда — закрыть глаза и вернуться назад, погрузиться в мягкую вату какой-нибудь другой ночи, выбранной из тщательно перетасованной колоды карт. See, see, rider, — пел Большой Билл, тоже уже мертвец, — see what you have done.[140]
(-114)
И естественно, ему вспомнилась та ночь на канале Сен-Мартен, предложение, которое ему сделали (за тысячу франков), — посмотреть фильм в доме одного швейцарского врача. Ничего особенного, какой-то оператор из стран Оси сподобился заснять повешение во всех деталях. Два ролика, да, оба немые. Но изображение отменное, фирма гарантирует. Оплата при выходе.
За минуту, необходимую на то, чтобы решиться сказать «нет» и слинять из кафе вместе с гаитянской негритянкой, подружкой приятеля швейцарского врача, он представил себе этот сюжет и поставил себя — как же иначе — в положение жертвы. Когда кого-то вешают, кто бы он ни был, тут добавить нечего, но если этот кто-то знает (а тонкость, возможно, и состояла в том, что ему заранее об этом сказали), что камера запечатлеет каждую его предсмертную гримасу и его конвульсии, чтобы доставить удовольствие любителям из будущего… «Как бы трудно ни было это вынести, я никогда не стану таким равнодушным, как Этьен, — подумал Оливейра. — Суть в том, что я не могу отделаться от неслыханной мысли, что человек создан совсем для другого. И значит, тогда… все это жалкие приспособления, чтобы постараться пролезть в игольное ушко». Самое плохое, что он равнодушно рассматривал фотографии Вонга, потому что пытали не его отца, уже не говоря о том, что со времен пекинской операции прошло сорок лет.