Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опираясь на вздрагивающую трость, он явился к фонтану напомнить о перенесенном и призвал не жалеть ни себя, ни врага; тем же вечером в центре выгрузились три машины сухого пайка, а еще через день у «Аорты» взялись светошумовые гранаты, от которых рассыпалось до половины бесплатных защитников мэрии, а те, что остались, приготовились к худшему в жизни. Огорошенные, муниципалы пустили последнюю бумагу на печать короткой газеты «Незваный гость», объявлявшей героя «бывшим распространителем фальшивых порошков и таких же книг» и «известным приятелем на всю голову бритых наставников формирований», скупающим протест за лежалые снеки. Разбросанные на подступах к центру листки убедили неопределившихся, что виновник спецвыпуска по меньшей мере способен добыть в город подводу еды: после того как последние два супермаркета вывесили сожаления и надежды на скорую встречу, это захватывало сильнее всего. Словно бы из смирения глава сохранял один из тогдашних листков на стене своего кабинета, где Никита побывал всего раз, когда ему официально вручали ключи от ДК, которые он, как всем это было известно, носил уже давно. Трисмегист, обеспечивший выборы во главе объединенных формирований, не поддерживал никого из шести претендентов и после того, как все было завершено, остался таким же свободным, каким был при муниципалах, раскованно-собранным; он мог выручить Гленновых пациентов одним комментарием в вестнике, указав, что болезни не могут расцениваться как препятствие к ясности, но Никита не поручился бы, что основатель «Аорты» действительно думает так. Словом, день начинался так рано и так ненадежно; он пожалел, что сна недостало удержать его на простыне хотя бы до семи.
Утро раздавалось над самым двором, выступили гипсовые облака. Со стадиона доносился расчет согнанных на гимнастику детсоветовцев; не слишком мужские еще голоса, исполненные лезвийной чести, отзывались неслышным воспитателям. Никита встал у холодного окна, считая отклики: те все множились, устремляясь в растущее небо, и на несколько секунд в нем возникло почти материнское чувство, круглое и живое, как хлеб; тогда же он без обычного стеснения в горле подумал о том, что прощание с его собственной юностью затянулось и нуждается, что ли, в каком-то последнем рывке. Он решил, что после концерта, если все будет принято без нареканий, подаст главе просьбу об усыновлении; он не так много размышлял об этом раньше, но сейчас такой выбор казался ему очевидным, а любое обдумывание уже неуместным. Не имея причин задерживаться дома, Никита собрал с собой нужные тетради, книгу со «Смертью врача» и новое белье, снял телефон в коридоре и вызвал машину в ДК; дожидаясь, он с вещами в руках замер над рассветным стариком, и с минуту спустя на лежащем лице возник призрак улыбки, постоял и истлел, как молочная пена. Никита тронул губами папиросный лоб, сухой и горячий, и поторопился уйти.
2
Залежи брошенного реквизита за сценой укрывала горчичная пыль, не тронутая со времен, когда он приходил сюда в артистический класс, не зная, на что еще применить себя на выходных. Здесь его не любили слабее, чем в школе, и он не помнил никаких имен, но готов был поклясться, что пыль была той же, толщина ее не изменилась: общий саван укутывал составленные один на другой ящики с посудой, веерами и зонтиками, имитации патефонов, швейных машинок и звериных шкур с исчезнувших постановок. Вооруженный одним коробком ватных палочек детсовет выскреб бы все закулисье за полчаса хорошей работы, и об этом уже, кажется, кто-то шутил, но Никита не хотел ничего нарушать и сам пересекал это место на легких ногах, чтобы не потревожить.
Он вошел в зал зрительскими дверьми, не включая свет. Ernst Kaps на правом краю сцены стягивал к себе тьму, освобождая проход между креслами; не поднимая глаз к потолку, Никита мелким шагом приблизился к сходне, сел за инструмент и улегся лицом и локтями на запертую крышку, как на голую землю. Отец играл Дассена и городские баллады без авторства, стараясь звучать роскошно, и еще до всех школ Никита смог определить, что папа с дрожащими над клавиатурой плечами только уродует музыку, созданную быть простой и летящей: неспособная умереть до конца, она будет теперь жить глубоко перебитой и с отвратительной гроздью пришитых конечностей на самом виду. Чистый стыд, освоенный им тогда, хранил Никиту на плаву всю учебу и внушил ему строгость, без которой он не собирал бы теперь этот зал. Он не терпел ни пространных вступлений, ни долгих концовок, ни оттяжек, ни код; Трисмегист говорил при всех, что от него ждут «походных песен», и, хотя Никита не полностью понимал, о каком походе могла идти речь, все же был благодарен за эту наводку и старался, чтобы каждая его вещь была подобна складному ножу с единственно нужными приспособлениями, о назначении которых не надо было