Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он пролежал так непонятное время, пока быстрый кошмар не встряхнул его; отлепясь от нагретого дерева, Никита встал и хлопнул по выключателю на стене за пианино. Синеватый свет охватил сцену и ближние места; еще раззадоренный сном, он подумал рискнуть и занять Глостеру кресло в одном из начальных рядов, как это было год назад, а при случае объяснить это как благодарность за случившееся на охоте, но тотчас спохватился, и от мысли, что несостоявшийся документалист покинет их равнодушные места, в нем наконец поднялась сосущая досада. Без цели обойдя кругом сцену, Никита вернулся на свой рабочий табурет и откинул крышку; неживое волнение, не оставлявшее его с первой островной ночи, продолжало расти в животе и руках, и он по памяти заиграл «Гения холода», надеясь сцедить с себя его черную жидкость. Перселл был невообразим при муниципалах, Никита разбился бы над этой музыкой без кожи, на птичьих подпорках, если бы попытался сыграть ее в честь окончания сессии или покупки ботинок со скидкой: на всем протяжении города для нее не набралось бы тогда и на сантиметр чистоты, как, наверное, и во всех остальных городах, где еще говорили на русском. На первом рождественском вечере в ставке Никита исполнил бездыханное рондо из «Абделазара», изумительно повторявшее снег за окном, но сидящие не были как-либо тронуты и просто ждали, что будет сыграно дальше; по выразительному совпадению, после за ужином Трисмегист обстоятельным тоном заговорил о выгодах латинизации, вопрос о которой ставился впервые еще в конце лета, но за осень погас. Мысль его была в том, чтобы выстроить письменную стену как от тех, кто жил за полосой, так и от муниципальной эпохи, сделанной полностью из бумаги и до последнего молившейся на нее; увлекаясь еще, он настаивал, что алфавит опозорен и должен быть смещен если не в ближайшие месяцы, то в ближайшие годы, а внутренние паспорта перепечатаны заново. Никита один решился спросить, не будет ли это воспринято многими как заискивание перед спонсорами; Трисмегист, веселясь, отвечал, что все смелые замыслы обречены на такие намеки и этому вряд ли скоро настанет конец, потому что республике далеко до желательной ясности, но не стал продолжать разговор. Перед самым разъездом внизу, под железными звездами, он царапнул Никиту глазами и, шумно запахнувшись, на том сел в машину; уязвленный, исполнитель пообещал себе больше не припадать к вольнокомандующему с делами, не имеющими отношения к музыке, хотя в этом и слышался голос дворовой обиды. Никита считал, что недолгий одноклассник должен угадывать в том, что он делает, явную жертву: в отличие от библиотечного взвода он укротил в себе физическую способность писать не имея в виду адресата и не скрывал от сожителей ничего из законченного, даже если оно не казалось удачно; он подозревал, что едва ли найдется хоть кто-то, кто плоше него представляет себе жизнь без республики, но чем дальше, тем чаще он чувствовал, что Трисмегист слышит в нем лишнюю тряскость и догадывается, что однажды Никитина музыка тоже населится ею.
Когда в зал без приветствий и скрипа вошли распорядители Сван и Пелым, Никита понял, что дело близится к полудню; теперь пора было решить о Глостере, и он скорей велел Свану отнести гостевую карту в последний ряд амфитеатра. Пристальная бесстрастность, которой он научил их, ему все еще нравилась: работа над ними была его единственным опытом воспитания, и Никита мог быть доволен тем, как исправил их от мерчандайзерской ловкости, тесной смеси угодливости и ленцы, пропитавшей обоих за годы, потраченные между полок сантехники и фурнитуры. Сам не позволяя себе лишних движений за игрой, он запретил им вертеть головой и топтаться, отрегулировал локти и высчитал должный наклон к подающим билеты на входе; вместе с этим он не мог растолковать им, о чем эта неукоснительность и в чем ее помощь для общего дела; они не противились, когда он водил их руками и подтаскивал за подбородок, позволяя лепить из себя, что ему было нужно, но, как только Никита пытался оговорить, для чего совершается эта морока, костенели всем телом и каждою мышцей лица. Этот провал лишний раз утвердил его в вере, что слово не значит почти ничего, если не подкреплено ни напевом, ни видеорядом; или дело было просто в том, что ему не стоило изображать учителя смысла даже перед этими двумя. Он вспомнил, как глупая и вся давно больная мать, перед тем как уехать на первом автобусе, как когда-то на свой синильный комбинат, наказала ему «не зарываться»; в те скомканные минуты Никита не стал ничего переспрашивать и так и стоял перед ней со стеклянной улыбкой, пока наблюдатели из «Аорты» сверяли листки. Почему из всех слов она на прощание выбрала эти, он и сейчас не особенно мог объяснить: сын не носил в дневнике замечаний, не волочился за девочками из серьезных семей, радовался обычным подаркам и не насмехался над тем, что показывали в телевизоре; кажется, он был скучный ребенок и матери не было с ним никогда интересно, даже в отпуске, когда она могла не ложиться в половине девятого. Химия отравила ей пальцы и кончик носа, окрасив их в цвет палой листвы; что-то еще произошло с волосами, из‐за чего она стриглась уродливо коротко, но он не запомнил, как это называлось. Скучая, она не мешала ему ни в чем и не гнала гулять и к друзьям, сколько бы он ни просиживал над клавишами, и Никита был благодарен ей за терпеливость: он знал уже тогда, что мать не ждет от него ни триумфов на областных смотрах, ни заработков с чужих свадеб, ни хотя бы заслуживающей сочувствия музыки, и не мог обрадовать ее ничем, кроме выздоровлений от вечнотяжелых ангин.
До четырнадцати он был ее совершенная копия, после остались глаза и голос; в телефоне их путали вплоть до разъезда. Он считал теперь, что ей было достаточно этого сходства, чтобы не понуждать его к большему все их общие годы; сыновья ее подруг были как на подбор обормоты с условными сроками за неуклюжие выходки, горбуны и ханыги, лечимые по нескольку раз в год, а в перерывах ночующие по подъездам и паркам, но это не прибавляло ему заметных очков. Те из них, кто дождался событий, были распределены в изоляторы, и Никита не мог сомневаться, что, если бы не непреклонность ставки, матери отправились бы вместе с ними на тот же паек; это было почти что смешно, словно вытащенный из горящего дома бросался обратно в огонь за