Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Незадолго до окончания рабочего дня зашел молчун Рольф, вынес на кухню миски с хорошими остатками. Стопка кофейных блюдец выскользнула у Эда из рук и разбилась. Никто не сказал ни слова. Кок Мике открыл дверь на кухню, всучил ему веник и совок. Пар волной растекался по полу. Эд поспешно нагнулся, чтобы собрать крупные осколки. При этом он угадал за спиной очертания Крузо, потом почувствовал на затылке его руку, легкое прикосновение, как касаются ребенка, делающего уроки.
Завороженный видом топографических образов, словно бы бродивших под поверхностью воды, Эд едва не упал. Спуск к морю вел через несколько глинисто-песчаных террас, соединенных лестницами, которые, судя по конструкции, были сооружены в разные столетия и все находились в плачевном состоянии. От ступеньки к ступеньке открывались новые панорамы. Зрелище моря! Эд чувствовал его обетование. И ведь он именно сюда и стремился, к этой потусторонности, огромной, чистой, могучей.
На половине высоты открылся вид на север, на самый высокий участок побережья. Там, в густых зарослях, базировалась разведрота. «Тяжелого оружия у них нет», – так гласили материковые легенды, хотя кое-кто намекал на чрезвычайно прицельные орудия почти немыслимой дальнобойности.
В обеденный перерыв один только Эд всегда спускался к воде. Жизнь в «Отшельнике» в эту пору замирала. После суматохи обеденной смены с паромами, полными однодневных туристов, на прогалину опускался сон. Эду это напоминало час отдыха в начальной школе, когда после еды с задней стены класса снимали раскладушки и все по команде погружались в тяжелый сон. Рембо падал в обеденном зале на ветхий шезлонг в глубине так называемого читального уголка, где на круглом столике лежали журналы – еженедельник с радио- и телепрограммами, «Ты и твой сад», «Добрый совет». Он клал на подлокотник ноги в стоптанных кельнерских ботинках и прикрывал лицо газетой «Остзее-цайтунг», которую ежедневно доставлял пакетбот. Все паромы, курсировавшие между островами, местные называли пакетботами. А паромы с материка именовались пароходами. «Ты на чем приехал – на пакетботе или на пароходе?» – таков был один из первых, ориентировочных вопросов… Порой Рембо устраивался вместе с остальными на поросшем травой склоне у опушки леса, неподалеку от того места, где начиналась дорога к маяку. В иные дни Эд видел там всех троих кельнеров, рядышком, в белых расстегнутых рубашках, растянувшихся в траве, будто расстрелянных, будто после бойни во времена сухого закона – трое мертвых друзей, с широко раскинутыми руками, на простыне-римлянине:
«Что ты делал все эти годы?»
«Рано ложился спать».
Только Крузо никогда не отдыхал. И словно никогда не уставал. Часто он работал в подвале под судомойней, где, наверно, стоял нагревательный котел и располагалось что-то вроде мастерской. А не то собирал хворост и относил к дровяному складу. В набедренной повязке из кухонного полотенца в красную клетку, с обнаженным торсом и волосами, связанными в хвост, Крузо вправду походил на индейца, который весьма решительно, даже энергично и изящно, выполнял необходимые дела, хотя Эд не мог бы сказать, чего ради. Наверно, ради чего-то великого.
Каждый день заготавливали дрова, как говорил Крузо, плавник и хворост пилили на поленья для печки или кололи топором. Нередко он также достраивал свой барьер, полукружьем тянувшийся вокруг «Отшельника», подобие плетня, куда он ловко вплетал тонкие, негодные прутья, используя вместо столбиков стволики мелких, густо растущих сосенок. Сам он называл эту ограду внешним палисадом, причем оставалось неясно, где в таком случае расположен внутренний. Палисад был естественным барьером, который со временем покрывался зеленью и как бы рос сам по себе.
Когда Крузо орудовал у дровяной колоды, вода в раковинах вибрировала. Однажды Эд наблюдал за ним, словно зачарованный ритмом топора и видом спокойных, сильных движений безупречного тела. Деревянный чурбак покорно превращался в поленья. Эд знал, что его самого в грязное окно судомойни не разглядеть, но Крузо неожиданно замер и помахал рукой. Немного погодя он уже стоял рядом, все еще с топором в руке. Серьезно улыбаясь (с этим обычным, смущающим соединением двух выражений на большом овальном лице), Крузо опять взял его за плечо и провел по двору.
– Огород нуждается в защите, дикие кабаны все перепахивают своими рылами, – сказал он, кивнув на опушку, где при желании можно было различить несколько грядок. Вокруг посадок были вкопаны водочные бутылки – этакий огород пьяницы, намек на его желание примириться с миром.
Крузо присел на корточки, положил руку на грядку.
– Потому-то они сюда и приходят… чуют свободу, они вроде нас, людей.
Секунду он смотрел Эду в глаза.
– В прошлом году они начисто уничтожили огород, все грибы и священные травы. Доза, конечно, оказалась великовата. Кабаны почувствовали себя совершенно свободными, свободными от всего. Сделали вплавь несколько кругов вокруг острова, чем вызвали боевую тревогу. Ты когда-нибудь видал, как плавают кабаны, Эд? Отец, мамаша, детеныши, рядком, вот так они плывут, куда быстрее, чем ты думаешь, подняв морды высоко над водой. И вот так они их и перестреляли, отца, мамашу, детенышей – паф-паф-паф. У них ведь всегда одно на уме, иначе не бывает: беглецы, матерые нарушители границы, даже на окрики и предупредительные выстрелы не реагируют. Песок внизу некоторое время был красным. Лишь через несколько часов они поняли свою ошибку и выудили из воды все трупы. Кок Мике, конечно, пытался добыть для «Отшельника» малость свежего мясца, но безуспешно; беглецы они и есть беглецы: их не существует, а стало быть, и трупов нет – нет, и все тут.
Крузо смотрел в землю. Губы побелели, глаза почти закрыты. Этот человек был Эду чужим и все же знакомым. И не по-настоящему знакомым – скорее, внушающим желанное доверие.
Крузо что-то сорвал с грядки. Эд не отличал съедобные травы от сорняков. Пытался понять эту историю и хотел расспросить Крузо о травах.
– У кабанов было слишком много свободы в крови, понимаешь, Эд? Эта свобода… – Он кивнул на огородик, жестом показал на «Отшельник» и умолк.
Поскольку берег у подножия лестницы был каменистый, Эд немного прошел на север, до первого мыса, где попадались песчаные участки. С собой он захватил большой неуклюжий блокнот (с посвящением от Г. на титульном листе), спрятал его под полотенцем. Эд воображал, будто за этот час перерыва придет в себя, подышит морем, поразмышляет, но слишком устал. Поэтому просто сидел и смотрел на воду. Руки, несмотря на крем, казались размокшими, кожа пористая, белая, морщинистая. Руки утопленника, думал Эд. Ногти чуть ли не отставали от ложа, при желании он без особого труда мог бы их вытащить. Он подставил ладони солнцу, положил их на колени и устремил взгляд на море.
Глаза все же более-менее отдохнули. А мыльные, гнилостные испарения судомойни размягчили контуры того ужаса, который до сих пор пульсировал в костях (не прыгнул!). Усталость напомнила о временах ученья на стройке. О почти забытой усталости юных лет (он опять назвал ее так, будто успел состариться), и он почувствовал что-то вроде тоски по работе. Физической, как бы врожденной тоски, которая почти канула в забвение, больше того, была похоронена. Учеба в университете лишила Эда четких очертаний, отняла индивидуальность. За работой он вновь становился похож на себя, работа возвращала ему ощутимое сходство. «Блаженная усталь», – тихонько подсказали запасы, после чего Эд принялся бросать в воду камешки. Спрашивая себя, выдержал ли проверку, стал ли судомоем в «Отшельнике».