Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позолота здесь дышит на ладан
И паленой листвою кадит.
Концовку не помню. Кажется, она была менее вырази тельной и еще более аляповатой и пошловатой.
Должен, однако, признаться, что сам я в те времена, хоть и был уже довольно взрослый, уподоблял в своих верлибрах златотканое убранство осени стыдно даже сказать чему – то крови, то сукровице с гноем, то вообще моче. И страшно гордился тем, что в одном из моих текстов сентябрь, «меланхолик и лодырь», переплавляет смарагды в сапфиры, а трояки разменивает на рубли (советские три рубля были, как вы помните, зелеными, а рубль, соответственно, желтым), а затем уже рубли разменивались на все более захватанные и темные медяки. В общем, безобразие и глупость несусветная.
А в окружающей Колдуны природе никакого безобразья не было, буквально все было хорошо под сиянием прохладного солнышка, но один вид, один фрагмент левитановско-пастернаковского пейзажа памятен мне особо.
Пройдя по полусгнившим расшатанным мосткам, сработанным еще лет двадцать назад Гогушиным с Быками, и войдя в лес, следовало не сразу поворачивать направо к роднику, а остановиться и поглядеть налево – и там, в конце просеки, на фоне густой хвойной зелени, траурная свежесть которой была подчеркнута несколькими тонкими белыми штрихами уже облетевших березок, увидеть широкий купол одинокого клена, сияющий таким непостижимым светом и цветом, что даже самое заскорузлое сердце сжималось и начинало ныть в унисон, а самонадеянный головной мозг вынужден был признать, что ничего он с этим поделать не может – ни понять, ни тем более описать. В общем, как выразился по поводу других красот Сережа Гандлевский – хоть сырость разводи.
Сырость будет разведена чуть позже, когда природа, отбросив божественную стыдливость страданья, распустит такие бесстыдные и безотрадные нюни, что уж ничего, кроме всепроникающей сырости, просто и не останется, все набрякнет и набухнет мертвой холодной водою, и шуршание и шелест под Жориными резиновыми сапогами сменятся хлюпаньем и чмоканьем, и захочется чтобы поскорее уж ударили морозы и снег прикрыл бы наконец наготу и срамоту тления.
Да нет, конечно, и тогда было красиво, особенно когда наползали туманы – жутко и прекрасно, как будто на том свете, и появляющаяся откуда-то из этого млечного небытия Лада являлась негативом собаки Баскервилей – видны были только приближающиеся вскачь три темные точки – глаза и нос.
Но пока что до этого было еще далеко, и лес стоял настолько как бы хрустальный и в таком пурпуре и злате – от пронзительно канареечного и малинового до басовых сурика и охры – и так медлительно, как во сне или фильме Тарковского, падали листья, что даже Жора, входя под эти своды, на мгновение удивленно замолкал. Да и очухавшись, он все-таки старался хоть как-то соответствовать очей очарованью и поэтому выбирал для голошения молдавскую песню из репертуара Софии Ротару, нещадно коверкая, впрочем, и мотив, и слова:
Меланкол́ия – дульче мелод́ия!
Меланкол́ия – и амор-амор!
Меланкол́ия, меланкол́и-и-и-я!
И гармон́ия – и еще кагор!
Кто я таков – не скажу; а вот мне примета:
Не русак, дик именем, млады мои лета.
Антиох Дмитриевич Кантемир
4 ноября Маргарита Сергеевна Сапрыкина с утра отправилась к бабе Шуре, чтобы поздравить односельчанку с Днем народного единства или, как говорил Дима Галкин, днем взятия Китай-города. Поначалу-то она этот праздник не признавала, считала очередным предательством и преступлением оккупационного режима, и упорно и даже с некоторым вызовом отмечала 7 ноября, но ежедневное смотрение федеральных каналов сделало в итоге свое просветительское дело, и теперь Тюремщица заранее предвкушала удовольствие, с которым будет стыдить и отчитывать темную Егоровну, когда та наивно спросит, с каким таким праздником ее поздравляют. Сапрыкина ведь, несмотря на то что годилась Александре Егоровне в дочки, держалась с нашей старухой покровительственнострого, учила ее уму-разуму и пеняла за многочисленные, на ее взгляд, несообразности и бестолковости в гогушинском хозяйстве, поведении и мировоззрении.
– С праздником тебя, соседка!
– И тебя тоже, миленькая!
Опешившая от такой неожиданности Сапрыкина глупо спросила:
– С каким?
– Как с каким? Казанской Божьей Матери!
Ох, как обидно стало Маргарите Сергевне, ох, как она осерчала – и на себя, и на ехидно (как казалось Сапрыкиной) улыбающуюся Александру Егоровну. Она-то ведь считала себя и в этом смысле самой знающей и авторитетной, читала даже пару книжек строгого изобличителя всякой антиправославной мерзости архимандрита Рафаила, после чего некоторое время ругала Жору розенкрейцером, а тут надо же – так опростоволосилась!
Чтобы скрыть смущение и восстановить пошатнувшийся авторитет, Маргарита Сергевна строго спросила:
– Ты что это свою пустолайку так распустила? Орет на всю деревню, сбесилась, что ли?
– Да я сама в толк не возьму, что на нее нашло, брешет и брешет с самого утра.
Сапрыкина насторожилась:
– А может, учуяла кого?
– Да кого ж ей чуять?
– Кого-кого. Мало ли кого. Время такое, что… Бандит на бандите…
Лада, действительно, давно уже заходилась истошным лаем и как полоумная скакала перед гогушинской так называемой баней – небольшим фанерным домиком, где уже давно никто не мылся, а хранилась всякая ненужная рухлядь. Мылась Егоровна в тазу, ну иногда у Сапрыкиной – в настоящей, бревенчатой, жаркой и пахучей, бане.
– Ты б, Егоровна, хоть поинтересовалась бы, что у тебя под носом-то творится!
Баба Шура покорно направилась к баньке.
– Ну что ж ты так раскричалась, Ладка? Ну что тут… Не открывается чо-то! – подергав дверцу, изумилась баба Шура.
– Т-ш-ш! Тихо! – Сапрыкина перешла на громкий страшный шепот. – Иди сюда! Быстрее! Да не дергай уже дверь, бестолковая! Уходи оттуда! Ну быстрей ты, Господи!
Егоровна, совсем растерявшись, подошла к отбежавшей на безопасное расстояние Тюремщице.
– Беда, Егоровна! Там кто-то есть!
– Да кому быть-то…
– Да тому, кто дверь держит, дура ты старая, прости Господи! Так. Спокойно. Спокойно. Главное, не провоцировать…
– Да скажи ты мне, ради Христа, кто там? Что ж ты меня стращаешь-то так, миленькая!
– Молчи. Тихо. Надо этого обалдуя позвать!
– Какого обалдуя?
– Какого! Золотого! Их тут много, что ли?
Но обалдуя звать не пришлось. Он уже и сам шел, ернически приплясывая и приветствуя Егоровну песней из кинофильма «Москва слезам не верит»: «Александра, Александра, что там вьется…» – но, увидев Сапрыкину, тут же переключился: