Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он внимательно, но машинально слушал Клепикова, принял предложенную папиросу и выкурил её в первый раз даже не закашлявшись. Выпил первый раз в жизни стакан водки, не чокаясь, и даже не почувствовал её вкуса и не захмелел. В его сознании вдруг выросло всего одно слово: «УБЬЮ». Нет, не «За Родину!», нет не «Защитим!», нет не «За Сталина!», а именно «УБЬЮ!».
— Я хочу их всех убить! Всех до одного! — прошептал он.
— Боже, Боже милостивый! — вспомнил он, комсомолец, как молилась его бабушка.
— Господи, помоги мне их всех убить! Чтоб они, эти твари, никогда и никого, нигде не убивали. — закончил он про себя.
— УБЬЮ! — Столько, сколько смогу, столько, на сколько хватит сил и времени, столько, сколько Бог позволит и ни каплей меньше. Если больше, то буду счастлив, а если меньше…, а меньше не позволю. И никакой тут торг вовсе не уместен.
Иной, даже пройдя несколько боев или даже войн, не становится Солдатом. Иной становится им в последний миг, корчась в предсмертных судорогах на снегу, в ржавой воде болота или в грязи раскисшего чернозёма, в песках или…, какая эта смерть проказница и искусница, выдумщица и фантазёрка, однако. Иной так и не может переродится сколько бы он ни старался. С Банщиком это случилось в серый, снежный и холодный день ноября 1941 года на берегу озера Ладога в двух верстах к северо-северо-востоку от Осиновца.
Пообещав забрать его к себе после окончания курсов, которые решено было сократить до минимума, Клепиков уехал обратно.
Если до гибели семьи, Банщик просто прилежно учился, то теперь он стал просто изнурять себя учебой. Его успехи даже отразили в стенгазете, а к празднику Октября вынесли ему благодарность.
Между тем, дела с продовольствием в Ленинграде шли все хуже и хуже. Ленинградцы сотнями умирали каждый день и оставались лежать в своих нетопленных квартирах до весны. Появились случаи людоедства. Нормы для иждивенцев сократились до минимума, не совместимого с жизнью. Ленинград стоял, отправляя всё новые и новые полки добровольцев на фронт, который пролегал рядом с окраинами города. Снабжение продовольствием и вывоз мирного населения, женщин, детей, баржами и теплоходами прекратился из-за ледовой обстановки. Но толщины льда было совершенно недостаточно для движения санных обозов или конвоев автомашин.
Кирпичный завод на месте сегодняшнего парка Победы не справлялся с сжиганием трупов. Пепел мучеников ссыпали прямо вокруг завода. Весь сегодняшний парк растет на этом пепле. На всех кладбищах, а не только на Пискаревке, рыли длинные рвы под братские могилы. Длинна этих рвов превысила 20 километров на момент снятия блокады. Сначала трупы укладывали в четыре яруса и по ним шли трактора, затем добавляли еще четыре скорбных яруса, опять пускали трактор и только затем закапывали могилу. На Пискарёвке это было там, где сейчас проложена асфальтированная дорога к декоративному комплексу. На этой дорожке в победобесие следует зажигать поминальные свечи, на ней следует молиться и уж, конечно, не за повторение ТАКОГО ужаса.
За людоедство не было предусмотрено статьи закона. Если родители тихо съедали своих детей никто об этом и не узнавал. Иногда безумные матери даже угощали соседей. Когда трупы стали оставаться в парадных, из них стали вырезать куски мяса. На толкучках продавали пирожки из человечины, все знали из чего они и всё равно ели. Было два вида людоедов, те, что ели живых, и те, что ели мертвечину. Бандиты нападали на квартиры зажиточных Петербуржцев, грабили, нападали на очереди за хлебом и отбирали карточки. Сил милиции не хватало на поддержание порядка. Организовывались подпольные клубы людоедов. Все это не фантастика ужасов, а ужас настоящего окаянного времени. Совершеннейшая правда того момента. Отличительной чертой людоедов стал цветущий и здоровый цвет лица. Людоедство было не прихотью и даже не осмысленным действием, а обычной душевной болезнью дистрофиков.
Первыми вымирали подростки от 14 до 16 лет, быстро растущий, мужающий организм не справлялся со стрессом голода. Маленькие дети превратились в старичков, а цветущие девушки 17 лет в старушек. В конце ноября нормы в очередной раз снизили, теперь и работающие получали меньше, чем положено для поддержания жизни организмом. Но это был еще не предел ужаса. На момент установления блокады в Ленинграде было 2,5 миллиона жителей и около 700 тысяч эвакуированных, точной цифры до сих пор не знает никто. Все эти люди элементарно хотели есть, кушать, жевать, быть хоть на минутку сытыми.
Но заводы работали, назло всем вычислениям гитлеровцев. Почему? Ещё с Петровских времен пушки смазывались только свиным жиром, все другие сорта для этого были запрещены. Большие запасы этой смазки в металлических бочонках были складированы в подвалах заводов. Только за счёт этого рабочие получали необходимые для работы калории. Бомба, попавшая в трансформаторную подстанцию хлебозавода, обесточила цеха. Подстанцию восстановили за двое суток, но эта трагедия привела к небывалому всплеску смертности среди населения.
Были съедены все домашние животные и все крысы в городе, переловлены все птицы. Практически весь зоопарк был съеден, но не работниками или жителями, а начальством. Остался и выжил бегемот, шкуру которого постоянно поливали умирающие от голода служители зоопарка, таская на себе воду вёдрами из Невы. Но Ленинград держался.
Самой страшной песней того времени была песня о Сталине. Вслед за объявлением воздушной тревоги её включали по ретрансляции. Дети, слыша этот мотив, бились в истерике и страшно пугались. Вспомните этих детей, господа товарищи, когда видите, как по приказу ленинградца бульдозеры закапывают еду на мусорных полигонах сегодня. Еду в Ленинграде ещё долго после войны нельзя было ругать. Можно было отказаться, но говорить что-то типа «Я не стану есть эту гадость!» было совсем не камильфо, господа товарищи, совершенно.
Теперь в любую свободную минуту Банщик представлял себе ту страшную черту горизонта, что не справилась со своим предназначением и не удержала серое небо Балтики, которое и упало ему на голову и плечи. Он когда-то в детстве читал про пепел Клааса. И сегодня пепел всей его