Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Общемировой постмодерн построен на бесконечном цитировании и лишен манифестов. Современный российский постмодерн цитирует в стандартах «пацанского» дискурса (материал, лексика, образность). У него появился манифест – «Возвращение к идеалам модерна».
Уголовная парадигма занята исключительно самовоспроизведением и имитацией самой себя, с нарастающим градусом упрощения в последующем изводе. Шаламов пишет, что уголовное сознание любит копии, причем не простые, а широко растиражированные – «Три богатыря», «Утро в сосновом лесу», «Иван Грозный убивает своего сына», и называет эти копии «классикой халтуры» (прогрессия от холста до гобелена и татуировки).
Уголовный мир ортодоксален. В новой России он вообще, пожалуй, единственный носитель традиции. Поэтому уголовная парадигма легко принимает возврат к «старым ценностям», «классике», неоакадемизму, неосентиментализму и неореализму. Российский рынок завален самоповторами и ремейками «высокого советского стиля» с «уголовной» коррекцией. Любой медиапродукт спроектирован по принципу «тиснутого» блатного словотворчества. Сохранено его основное назначение – отвлекать и коротать время в заключении. На этот аспект указывал Шаламов. Речь даже не идет конкретно о «Бригаде», «Бумере» (хотя и о них тоже), бесконечных телесагах о ментах и агентах национальной безопасности и прочих успешных медиапроектах, связанных с тематикой закона и его нарушениями. Понятно, что менты и бандиты – одна семиотическая пара (как антисемиты и евреи, гомофобы и гомосексуалисты, причем менты, гомофобы и антисемиты – всегда сторона страждущая и зависимая: они не могут существовать без своей половинки, тогда как евреи, гомосексуалисты и бандиты могут; русские какое-то время не могли без немцев, а теперь теряют в национальной самоидентичности без кавказцев: «Мы – это не они»).
Все «иронические детективы» Донцовой и иже с ней – типичный извод «блатного» романа, бесконечный множащийся ряд одинаковых книжек-текстов. Тем же заняты бытовые сериалы («народные драмы», в сюжет которых неизменно вплетены криминальные нити – обязательный усилитель «вкуса»). Изъяты сложность, психологизм, враждебная идеология – все, что может повредить занимательности. В итоге получается обтекаемый буржуазный продукт с элементарной сюжетностью и акцентом на натурализм (или же акцентом его отсутствия: тогда продукту присваивается лейбл «моральный», «духовный», «семейный»). Несколько отличны молодежные сериалы. Основа их содержания – казусы вокруг половой сферы. Сальность – единственный «усилитель вкуса», равноценный криминальному. Вообще вся «уголовная» культура предельно телесна: она направлена на реакции тела – растрогать, рассмешить, испугать, возбудить.
В молодежных сериалах результатом поиска зрительской идентичности оказывается секс: «Наши сериалы для тех, у кого есть половые органы. Если ты молод(а) и у тебя есть хуй (пизда) – включай телевизор и смотри».
Существующая вполне легитимная народная культура шансона, безусловно, родственна уголовной парадигме, но родство это не прямое, как может сначала показаться. Они вовсе не родня, как французский и английский бульдоги, то есть не родня, их лишь объединяет название «бульдог». Шансон – частность, парадигма – всеобъемлюща.
Уголовная парадигма – генератор гомосексуализма, ведь он – неотъемлемая часть тюремного сексуального быта.
Лужков не проводил гей-парад не потому, что против геев. Он вместе с «Единой Россией» обеими руками «за пидарасов» (хороших и разных), но в отведенном для этого месте, как для игорного бизнеса (условный «петушиный угол» – Пидарасинск, где-нибудь на Азове). Тюремный гомосексуализм сложнее обычной биологической девиации. Он создает в ней социальные и кастовые отношения. «Пидарас» – явление не только сексуальное, но и социальное. Это статус. Ведь те, кто активно пользуется «петушиным углом», парадоксальным образом гомосексуалистами не считаются. Уголовная парадигма поддерживает и генерирует иерархию. В ней существуют господствующие и угнетенные классы. Постмодернистская компонента реализует ситуацию, когда начальник зоны, «старший кум», одновременно является и вором в законе. Канувший модернизм сменила изощренная форма тоталитарного постмодерна, созвучная пелевинскому пониманию суверенной демократии: «Суверенная демократия – это буржуазная электоральная демократия на той стадии развития, когда демократия – она демократия, а если надо – в жопу выебут легко».
Никто не застрахован от тюрьмы, сумы и «петушиного угла». В шаламовском очерке присутствует фигура «романиста». Бедолага-рассказчик, камерный Шахерезад, ночами ублажающий блатарей пересказом «Червонных валетов» – за лишнюю порцию супа, за окурок. «Романист», как правило, – интеллигент, политический, изредка одержимый идеей просвещения (вместо «Валетов» он берется за «Анну Каренину», но жанр и публика требуют упрощенной интерпретации, поэтому акцент идет на амуры с Вронским и бросание под поезд).
Главный репродуктор массового искусства в России – Первый канал. Главный заводчик «романистов» и главный романист – Константин Эрнст. Он мало похож на шаламовского персонажа.
В приватных (официальные уже не приветствуются) разговорах о чудовищной пошлости Первого всегда есть оговорка, что Главный – интеллектуал, он сам все понимает, просто ситуация так сложилась, а этому народу уже и не нужно ничего другого. (Кстати, Эрнст, Парфенов в контексте уголовной парадигмы являют собой идеальные портреты элитарных советских фарцовщиков семидесятых, несущих джинсы и кроссовки в массы.)
В шаламовской тюрьме романы тискались блатарями, а остальные слушали, потому что существует акустика. Бесполезно просить телевидение «говорить потише» или только на ухо главным блатарям. Первый (и прочие эманации в виде остальных каналов) смотрит вся страна, и в этом есть что-то от принудительного прослушивания на вокзале: «Гражданин такой-то, подойдите к дежурному». Единственная альтернатива – не смотреть телевизор (заткнуть уши).
Первый потакает интересам господствующего класса – вороватой буржуазии, создающей новую форму власти и культуры. Населению навязывается буржуазно-уголовная модель потребительской жизни. Невозможность большинства реализоваться в этой модели очевидна – вопиющая бедность. Самая доступная населению форма потребления – это, собственно, «культурные продукты».
Телевидение, контролирующее свободное время граждан, – виртуальный надзиратель, сторож и конвоир. Вина главного романиста в том, что он способен отдавать себе отчет, что участвует в «культурным геноциде». Тот же Лужков (надморальный, как насекомое), если его упрекнуть в вандализме, в уничтожении старой Москвы, будет искренне обижен: он наверняка считал, что приносил пользу, сносил старье и строил новые «красивые» дома, украшал и благоустраивал город.
Наиболее конкретно суть «эстетизма» Лужкова материализована в Москве работами Церетели. Их отличает гипертрофированная (в прямом смысле – они огромны в размерах) кустарщина, нарочитая «сувенирность». Все объекты словно созданы в тюремной артели – месте, где производились побрякушки, чеканки и прочие артефакты несвободы, которые в семидесятые годы призваны были декларировать частную жизнь вне советского дискурса.
Но в XXI веке, когда Союза уже давно нет, вся артель по-прежнему обслуживает уголовную парадигму и представления блатарей о «красивом». Хороший художник в уголовной парадигме – это кольщик. И Лужкову определенно нравилось, как и что «колол» Церетели: и детские наколки в виде сказочных персонажей у стен Кремля, и кадавр Колумба с головой Петра – для «вдумчивого взрослого потребителя». Эти химеры – воплощенные в материале представления Лужкова о правильном «пацанском» искусстве.