Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Срубить тебя, что ли? — понарошке задумался царь.
— Срубишь — упаду, — всерьёз не понял дуб и смолк.
Оставляя дуб, Отрепьев думал, что прекрасно было бы какие-то его черты, хотя бы широкое достоинство и непревзойдённое смирение древа, перенести и в свой нрав. Однако вряд ли что-нибудь получится, слишком уж Отрепьев мал, смышлён, проворен — слишком человек для этого.
«Надо тогда попробовать, — смущаясь, размечтался человек, — как залягу в землю, постараться прорасти сюда таким же дивом — государем и великим князем чащи всея».
Расстрига в эту ночь плакал, зарываясь ртом в подушку, чтобы не разбудить постельника в сенях. Ему приснилась мать и сельщина под Галичем. Отчаянно давя запревшим под соболем лбом в осыпающуюся тусклой шелухой калитку родины, он ревел в уливень сердца, но ещё больше боялся сейчас потревожить сенных приближённых и лил всё слёзы внутрь, на заходящееся под солоной водополью сердце: его лицо, когда, проснувшись, он тут же стал вытираться, оказалось сухо. Мать как-то умно и ласково смеялась над ним — молодая, в зимнем плате и расшитой кацавейке, — так беспамятно, легко обрадовалась встрече с сыном, и потому Отрепьев рыдал пуще: он знал уже, что это сон, и видел — мать ещё не понимает этого.
Днём царь разыскал кованую «зрячую трубу», брошенную ему при Новгород-Северском удирающим гетманом Мнишком, и взошёл с ней на кремлёвскую стену со стороны Москвы-реки.
Быстро, словно ставя целью чьё-то устрашение, нарастал ветер. На вымоле захлопали паруса лёгких судёнышек — учанов, паузков, расшив. Визгнув щеглой[21], перевернулась одна лодка. По какому-то из накренившихся учанов раскатывались под человеческую речь круглые бочки.
Но Отрепьев былинным испанским корсаром, захватившим волею судеб громадный и увязший на роскошной отмели корабль, глядел в трубу на близкую рябь замоскворецких слободок — тысячу ветров назад таких же млечно-серых от земли и солнца.
Вышел дворянин Ивашка Безобразов утром на крыльцо своей избушки, повернул нос по Кремлю. В просветах утлой улицы, над козырьками лучшей, виделся ему ряд мелких червчатых зубов, местами в нём горели золотом искусных орликов и стягов — выпирали правильными башенками — красные клыки. За ними светились сусальные нежные части Кремля — обителями, дальними соборами. Ещё же выше, утопая в атлабасной славе, втягивая лучиками складок атлабас, восседало только само солнце, не поддающееся человеческому обозрению от теснейшей своей пышности.
Безобразов привычно прижмурился, но солнечный ветер — как неотвратимой золотой травинкой — щекотнул в его ноздрях, и дворянин звонко чихнул.
Будний день начался. Безобразов прошёлся подворьем. Небрежно, а вроде бы ровно, первокошенное сено было раскидано вдоль трои. Тёплый дух взятых у трав жизней тонко стоял ещё невысоко в воздухе.
Грязноватые худые куры пробовали что-то разгрести и поклевать под наклонной поленницей.
С тыльной стороны хором полнотелая ключница Манефа, закатав выше локтей рукава и уткнув подол меж строгих розовых коленок, дёргала ножом — на спиленном пне чистила ершей, местную прудяную мелочь. Из её угла тянуло иногда болотом, порскали чешуйки, и перед ключницей-стряпухой уже на задних лапах трепетал гладкий караковый кот и без единого звука кричал, не закрывая рта. Из раскосых щёлок глаз кота вышло с натуги по огненной капле.
Усадебной тропой, прямо на Безобразова, полз на одних кулаках человек. Ноги его, лишь расслабленно подрагивая, стлались сзади тяжёлой повинностью. Лицо калеки было скомкано страстно и косо замкнуто в схватке с неописуемой мукой...
— Не верю! — сразу крикнул пластуну Безобразов и сбоку обошёл его.
Пластун сердито вскинулся с кулаков на ноги, забежал в амбар и вывалился из него уже со стянутыми вместе неприметной бечевой по онучам и в один лопнувший лапоть вдетыми ногами.
Лжекалека запрыгал на двух кулаках одновременно (ноги влеклись теперь без всяких примет жизни, мёртвым хвостом) и с пробудившейся вдруг силой, хуже кота у сырых ершей, хрипато заблажил:
— Эх, ни в корень, ни в пристяжку — не везёт, не едет!.. Зимой с бороной, летом в извозе: седлай портки, надевай коня! Только сено плохое — половина травы!..
(За изгородью с жутью залился волкодав соседа).
— Тренди-бренди, лапти в ленте! — продолжал неудержимый пластун. — Эх, стану на лавку да в пол головой! Промеж того-сего!.. Гляньте на мя, люди! Был бы человек хороший, да никуда не гожусь! Поможите, хлебца купить не на что, с горя медок попивам!
С квохтом и веяньем крыл скрывались врассыпную куры. Из сарая недоверчиво ржанул конь, отвлёкшись от порожней торбы.
— Эх, однажды дважды! От беды бежал, да в ямину попал! Муравьи все ноги отдавили!.. Поделитесь, православные, не осердитесь. В городу живу, а всяким свиньям кланяюсь!.. Отворяй кошёлку пострадавшему за Русь от Годунова. Мне его заморские врачи чирия вырезали, а болячки вставили!
— Лучше, лучше уже! — спешно хвалил юрода-крикуна Безобразов. — Теперь гоже!
— Гоже не гоже, а на гоже похоже, — переведя дух, согласился пластун. Сжал-разжал, поломал отмятые малиновые кулаки. Подпрыгнув в усадебной луже, не пересыхавшей ни в какие времена, долго и придирчиво осматривал себя и, напоследок проволокшись сквозь неё всем туловом, двинулся за ворота.
Вдруг у дворянина Безобразова вышло вперёд слабое брюшко и разъехались по сторонам полы охабня. Крутнувшись на пятках, Безобразов метнул руку назад — так поймал свой тафтяной кушак за краешек.
— Всё, попался, Сысой! — горько укорил он, прихватив за шиворот холопа, не успевшего выпустить господский пояс из воровской руки. — Ну, совсем охудел?! Где ты видел-то, чтобы и кушаки с людей рвали?!
— Да я ж так, на пробу, Иван Евменьяныч. На смех попытался, — оправдывался уличённый вор. — Своё-то обычное дело мы не забываем, — пояснил он и протянул хозяину его серебряный нательный крестик на гайтане. Безобразов-дворянин, как ни привык к Сысою, а зашарил вокруг своей шеи рукой.
Вернув «боярину» кушак и крест, Сысой отправился в курятник и там, только двумя тонкими перстами, не замечен ни одной наседкой, вынул из-под каждой по яйцу. Довольный счастливым началом, Сысой тоже пошёл на работу — на улицу.
И обманный ползун, имя которому было Филипп, и Сысой давно служили Безобразову: один — кабальным нищим, второй — вором-батраком. Поутру оба выходили со двора и возвращались ввечеру с трофеями, с некоторых лет составлявшими львиную долю прибытка, дающего живот и Безобразову, и невеликому его двору.
В лучшие времена, ещё до хвостового огня в небе, Сысой и Филипп мирно крестьянствовали на государевой земле. Даже когда с полнощной высоты замахнулась на ту землю жаркая безмолвная нагайка, а ударили оземь морозы и наказали всех потопы-голода, когда с поместья Безобразова скользнула к югу половина земледельцев, а другую половину Безобразов сам согнал, перед тем перекидав ссудами в прорву стихии три единственных амбара, — даже тогда он всё же оставил на земле двух бобылей, Филиппа и Сысоя, чтоб самому из благородного сословия надсмотрщиков и латников не выбывать.