Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моим противником на этой дуэли стала молния. Нечто вроде шаровой молнии. Она каталась, вертелась, прыгала вокруг… Почему-то я глупо пытался ударить ее кулаком. В ответ меня без жалости ударило током, и я почувствовал, что в моем кулаке что-то возникло. Это было зачатие какой-то вещи. С трудом я разжал измятые пальцы и на своей солдатской ладошке увидел костяную куколку, изображающую пятимесячного младенца в скафандре советского космонавта, с красной пятиконечной звездочкой на шлеме. Краска на нем облупилась, и румянец его казался фрагментарным, анекдотическим.
Бывал я и в адах. Ады стояли пустые и заброшенные. Я видел развалившиеся агрегаты, остывшие печи, истончившиеся ржавые котлы, обугленные дворцы, колеса, игольчатые горы, похожие на белых дикобразов, мосты и пыточные стадионы — все казалось декорацией, глупо провалившейся внутрь себя. Для пущего смеха я кружил над адом на бутерброде, используя его как летательный аппарат. Это было уютно: я лежал на свежем белом хлебе, покрытом ласковым слоем сливочного масла, и глядел вниз. Накрылся же я, как одеяльцем, овальным кусочком жирной, приятно пахнущей колбасы. А ты пела: «Привет, странник! Ты — в опасности. Разреши мне быть с тобой всю эту ночь».
…Я КРУЖИЛ НАД АДОМ НА БУТЕРБРОДЕ, ИСПОЛЬЗУЯ ЕГО КАК ЛЕТАТЕЛЬНЫЙ АППАРАТ…
После поединка полагается совершать омовение. Я погрузился в ванну. Я нежился в ароматной белоснежной пене. Над пенным ландшафтом возвышалась моя огромная голова — самостоятельная и величественная голова воина-победителя. За бортиком ванны парадом текли священнослужители: епископы, патриархи, ламы, муфтии, раввины, митрополиты, архиепископы. По другую сторону ванны бесчисленные парочки предавались пылкой любви — целый океан совокуплений. Я видел их всех сверху. Я думал о пирожках, которые надо будет испечь для будущих детей. Внезапно передо мной возник здоровенный монах. Он столпом поднимался из пены, родившись из нее, как некогда Венера близ кипрейских берегов. Мрачный, величественный, в рясе телесного цвета, в надвинутом клобуке. Лицо аскетичное, гладкое, без черт. Неужели мне предстоит новый поединок? Но он не двигался, лишь предстоял предо мной. Монашеский капюшон постепенно сползал на затылок, обнажая лысину странной формы. Кто ты? Чего тебе надо? Он молчал. Вдруг я с изумлением узнал в нем свой собственный член — я и думать о нем забыл за время смерти! Откуда он здесь? Да еще в состоянии эрекции? Так мы и стояли друг против друга — две колоссальные молчаливые фигуры, встретившиеся на белых облаках, отливающих мириадами радуг: голова и член. С того дня мое живое, человеческое тело стало постепенно возвращаться ко мне: частями, то появляясь, то снова исчезая, но снова появляясь и обретая, вечность за вечностью, свою прежнюю полноту. Я понял тогда, стоя лицом к лицу с монахом на пенных облаках, что предстоит еще вернуться в отчий дом, откуда я был похищен смертью. Ведь если у нас есть гениталии, значит, у нас должен быть и дом. Где яйца, там и гнездо. Я узнал его имя — Варфоломей. Я так долго жил с ним, я мыл его и вводил в нежные женские тела, а имени его не знал. Теперь он написал свое имя белым семенем — имя на миг застыло в воздухе, словно вежливо дожидаясь, пока я прочту его, а затем его имя стекло по бортикам ванны, в пену. Его имя стекло теплыми ручейками по спинам совокупляющихся людей, его имя стекло по роскошным облачениям священнослужителей, по митрам, тиарам, камилавкам, по девическим животам, по рясам, по тонким женским запястьям, по атласным белым перчаткам, на которых золотой нитью вышиты были инициалы. А ты пела: «Аристократия! Западная ложь! Мокрые улицы ночного города…»
Не могу сказать, что после смерти я понял все. Но я понял, как все устроено. Понял, но потом забыл. Жаль. Если бы я лучше учился в школе, если бы брал частные уроки физики, химии или математики, я смог бы, возможно, превратить мои понимания в знания, которые удерживались бы памятью. Но при жизни я был ленивая скотина, бездарная по части точных наук. Я же не подозревал, что после смерти меня станут посвящать в детали мирового механизма. Я видел этот механизм (если его, конечно, можно называть механизмом) воочию, я, можно сказать, облизал каждую из его пружин, каждый клапан, каждое сцепление, каждый рычажок. Я видел, как время сжимает события до состояния вещей, а затем разворачивает их в ландшафты — так, с хрустом, рвут в гневе китайский барабанчик. Я видел миры, где царствует чистое раздражение, и там возникают вещи. Я видел миры умиления, и там тоже возникают вещи, точнее, вещицы, но они прочнее вещей. А ты пела: «Красота ангелов проникает в мои сны, чтобы заставить меня улыбаться сквозь замерзающие слезы…» И ты пела: «Черно-белый серафим! Якорь в моем сердце!»
В саду Бимерзона я видел черные гнилые стожки, одетые в кружева. Я видел слишком много бессмысленного, и это не объяснить ничем, — разве что чувством юмора, которое никак не соотнесено с человеческим. Я познакомился с Издевательством, которое без устали издевалось над самим собой. В тех краях оно почиталось в качестве бога. Я видел Олимп, где все боги были убиты, а на их местах восседали сумчатые животные. Мне сообщали секреты, от которых веяло ужасом истины. У меня слабая память. Если бы я был ученым! Я нашел бы способы сообщить живым много ценного. Я снизошел бы к спиритическим столикам, пробившись сквозь облака псевдодухов, которых называют «конфетами», — вида они не имеют, но их речь живая и сладкая, как вкус батончиков. Я обратил бы в слова и в формулы трещины на стенах научных институтов. Я связался бы с разведками сверхдержав. Подавив тошноту, я вошел бы в телепатическое общение с руководителями религиозных сект и с передовыми мыслителями человечества. Как новый Прометей, я ввел бы в мир новые лекарства и новое оружие, новый, доселе неведомый отдых. Кажется, я смог бы подорвать саму основу страдания, и оно было бы забыто. Я сделал бы это, даже если бы потом меня приковали над бездной. Но здесь милосердно позаботились о том, чтобы меня не за что было наказывать. Допуск колоссальный имел место, но, сообщив, они все непринужденно стирали из моего сознания, словно рукавом. Кто «они»? Здесь множество всяческих «они», и в то же время здесь нет никаких «они». Здесь нет никакого «здесь», одно лишь «там». А ты пела: «Красавица и Чудовище! Ты хочешь быть Королем, я хочу быть Королевой. Мы будем на Троне, но лишь на миг».
А маленького космонавта мне пришлось потерять. Утрата. Еще одна утрата. Я вспоминаю его так же часто, как и себя, — то есть почти никогда. Заблудился маленький мальчик. Дитя в белом скафандре в зыбучую ночь забрело. Между живыми и мертвыми нет особых различий. Прошлое и будущее — одно, так как все мы в будущем станем прошлым. Меня все занимал вопрос: после своей смерти сплю ли я иногда, или же только посмертно бодрствую? Или постоянно посмертно сплю? Последнее маловероятно — смерть не похожа на сон. Но… Накопив некоторый опыт по части того, как быть мертвым, я понял, насколько важно в нужный момент притвориться спящим! Детский трюк, элементарная отмычка, но без нее не проникнуть в заповедные области смерти. Путь в Рай прост, как хлеб с маслом. Смерть — это бесконечная и совершенно прямая дорога, иной раз она проходит через области отдаленно-суетливые, где можно увязнуть в бурных событиях, настолько непонятных и излишних, что потом нет сил даже на смех. Как-то раз я был втянут в подобный переплет, но затем прикинулся, что вдруг задремал. Я изобразил себя безоружным, потерявшим способность замечать происходящее — дескать, сплю, сплю, как живой, беспечно раскинувшись там, где настиг меня сон, уткнувшись, как котенок, в молочное забвение. Видно, сну подобает честь, и бог Сна в почете. Меня тут же извлекли из несносных миров и осыпали милостями. Честно говоря, я удостоился почестей совершенно незаслуженных, и они каскадами ниспадали на меня, не зная никакой меры. Мне напомнили, что я — королевской крови, и тут же меня венчали на царство: мир стал мягким и эластичным, дабы вместить мои фейерверки, мои балы, мои купания, моих нимф, мои парки, гроты, павильоны, моих наложниц, мои армии, мои знамена, мои гардеробы, моих белошвеек… Затем меня облекли в папский сан: к моим туфлям припадали черные монахи, белокурые девочки и негры. Помню свои атласные белые перчатки, на которых золотой нитью и жемчугами вышита была схема Голгофы: голова Адама, на ней три креста, центральный укреплен копьем. Мне сообщили, что я — гений, и поднесли мне в дар все вокзальные циферблаты, все шахматные доски, все шлагбаумы и всех зебр мира. Меня поставили в известность, что я — святой, и я стал освещать все вокруг сверканием своего золотого нимба. Мне вернули мое личное тело, но на ладонях были стигматы, из которых непрестанно сочился благовонный елей. Мой нимб не только источал свет, но и оказался также отличным оружием: его края были необычайно остры, и я, весело подпрыгивая и вращаясь, словно топор, прорубал себе дорогу в любом направлении. Мне сказали, что я — бог, но я не поверил. Узрев мое сомнение, все вокруг наполнилось смехом — веселым, брызжущим смехом великодушия и щедрости. Меня любезно пригласили вращать мирами и быть всем. Я был луной, приливом, стрелками на часах, был мужским членом, входящим в женский половой орган, был женским половым органом, принимающим в себя мужской член, был самим инстинктом размножения, наращивающим свою мощь весной, был солнцем, был духом, который развлекает детей сновидениями, был снегопадом, был четырьмя временами года. А ты пела: «Как, ты никогда не слышал об этом? Подойди ближе. Прикоснись ко мне. Пришло время попробовать…»