Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того первого свидания Вольнов не позвонил и не написал ни разу. Будто ничего не было. А Людмила, про себя, повторяла успокаивающий текст: “Ничего не было, ничего не было. Ничего не искала — поэтому ничего не нашла”. И думала, что это просто такая игра, взрослая игра — нечего от нее что-то ждать, надеяться, искать. Все смешно и только. “Мне было хорошо? — спрашивала она сама себя. — Отрицать это бессмысленно. Бес-смы-слен-но. Точка”. Но поставить ее оказалось сложнее.
Она не ждала признаний от Вольнова, сама не испытывала влюбленности, переживала только от того, что не было слов. Любых. Она думала, о том, что женщины и мужчины очень разные существа, ей почему-то хочется слов, а ему, видимо, нет.
Приходили студенты, искали на полках партитуры и учебники, и их шныряющие между стеллажами фигуры самим своим присутствием что-то подтверждали и доказывали: и среди прямых линий расставленных по алфавиту книг можно легко заблудиться, и вопросов можно задать на пустом месте тысячу.
“Людмила Ивановна, а есть Брамс для русских народных инструментов?” И она искала несуществующего Брамса для балалайки с оркестром, а потом, когда студенты разбегались по лекциям и музыкальным классам, открывала сайт и всматривалась в любительские фотографии из мужских альбомов. Хотелось понять “про них”, хотя в ее возрасте, она считала, тема должна быть исчерпана.
Так в тот день она набрала в поисковике: “разница между женщиной и мужчиной”. Нашлось 4 миллиона страниц, на которых обсуждалась поразительная разница, и 516 тысяч запросов на эту тему за месяц. Тулупова, видимо, была 516 001-я.
Она набрала в поисковике — “любовь” — первые две буквы, и сразу же из компьютера вылетели остальные. Нажала “найти” — и открылось 46 миллионов страниц и почти 3 миллиона обращений в месяц. Она удивилась и цифре и тому, что в первые строчки пробились сайты со стихами.
Людмила вспомнила, как девчонки в Червонопартизанске переписывали в общие тетради с коричневой клеенкой на обложке красивым почерком стихи и тексты песен. И соревновались, у кого больше, теперь соревнование было бы заведомо проиграно — что десятки против миллионов? Обломки ушедшего детства, заслоненного взрослой жизнью, всколыхнулись в памяти: вот папа кричит, когда она первый раз пришла домой поздно, что выгонит ее, если принесет в подоле, вот мать, в первый и последний раз, произнесла слово “любовь”, говоря про горько пьющего отца. Она как бы вздрогнула — не знала, что в их семье существует это слово, что оно, оказывается, давно пылится на каком-то чердаке, а не только поется во время семейных застолий. Вспомнила, что дни рождения не отмечали, но зато государственные праздники обязательно, вспомнила, как с пониманием переглядывались женщины, затягивая “про любовь”. Но что пели, потерялось, ушло, только отдельные строки, несвязанные слова.
Она снова вернулась на сайт. Открыта была страница следователя. И так ей захотелось ему “подмигнуть”, хотя она этого никогда не делала. И Людмила “кликнула”.
На другой день, утром поехала заказывать книги в Музыкальном издательстве Юргенсона и пришла на работу к обеду — за компьютером в пустой библиотеке сидела Машуня.
— Здравствуйте, Людмила Ивановна, — с какой-то бодрой язвительной детской интонацией сказала она. — Тут на “Goоgle” вы искали разницу между мужчиной и женщиной, вы что не знаете?
Тулупова не сразу нашлась, что ответить, но сделалось неприятно от того, что ее поймали на чем-то таком, что взрослую женщину, мать, заведующую библиотекой интересовать не должно.
— Маша, ты флейтистка? — сделав несколько шагов к столу, неожиданно спросила Тулупова.
— Да. А что?
— Ничего, Маша. Вот только не играй на мне. Это уже было. Шекспир всем не советовал.
Студентка освободила место за столом, извинилась и вышла. Мила решила в тот день не заходить на сайт, не смешивать, после упоминания Шекспира, высокие чувства с низкими на сайте знакомств.
Вечером позвонила Фенечка — она набирала Тулупову довольно часто — всегда вовремя. Мила удивлялась ее интуиции и какой-то телепатической способности почувствовать горькую минуту. Своей необязательной болтовней она приходила на помощь. Рассказала, что натолкнулась по ящику на черно-белое кино:
— …и там один мужик. Из начала. До революции еще, говорит: “Милая моя! Славная вы моя, восхитительная, моя женщина! Блаженство мое…” — уверенно проигрывала Фенечка увиденную сцену. — Сейчас только импотент так может сказать. Только импотент! А если он импотент — зачем это надо?! Мы для мужиков вообще превратились в сливной бачок — от них ни одного ласкового слова. Они все дерьмо свое в нас сливают, и сперму свою проклятую, тоже! У меня мозга нет, но это точно.
— Надь, да есть у тебя мозг.
— Не говори мне об этом, а то я зазнаюсь.
Ночью, поговорив с Фенечкой, Мила достала старую общую тетрадь, полистала, почитала, а потом взяла ручку и написала, сначала одно предложение, а подумав, второе и, может быть, через полчаса третье:
“Дорогой Павлик, ты знаешь, все так изменилось. Я любила, но меня не любили. Никогда. Больше я сейчас написать ничего не могу”.
Компрессорную Мила упорно называла кочегаркой — когда у него была смена, она приходила к нему. Однажды поймала себя на мысли, что на висящие по стенам календари, дома и в библиотеке, она смотрит, ставя невидимые крестики, помечая его дежурства. Он уже не встречал ее у тропинки, она сама сворачивала с асфальта и шла по осыпавшимся осенним листьям, затем уже через узко протоптанный снег, через лужи перепрыгивала и в жару, напрямую по траве. Желание и зависимость — эти два слова перевернули ее жизнь. Желание, когда она шла к нему, и зависимость, когда возвращалась. Это были две разные дороги, два сумасшедших маршрута, две колеи, из которых невозможно было вырваться. Перестала замечать деревья, солнце, ветер, только дождь и зонт, который приходилось иногда раскрывать, менял что-то, заставляя припомнить их первую романтическую встречу. Обычно ходила не по льду, а вдоль хоккейного борта, и вахтерша улыбаться ей перестала, смотрела с осуждением — на все у них было не больше часа. Сергей быстро чмокал ее в подставленную щеку и начинал раздеваться, она — тоже.
— Почему тебе так жалко для меня слов?
— Мне не жалко. Я люблю тебя, — говорил он, но смотрел на часы и упоминал о сменщике, который может с минуты на минуту прийти.
Миле приходилось быстро влезать в белье, юбку или брюки и три минуты оставалось на, как говорил, “право и почетную обязанность” застегнуть ей бюстгальтер.
Однажды он спросил:
— Сколько весит твоя грудь?
Мила пожала плечами, но, уже зная его, поняла — это серьезно. Через несколько дней он принес старую сетку-авоську для картошки и безмен. Она отказывалась. Он настаивал. Специально припас водки, они выпили, и только тогда он узнал вес ее груди. Это было время мучительной физиологической зависимости, которая, казалось, оскорбляла и принижала любовь, противоречила всем произнесенным словам “до”, всем чувствам и всем книгам. Но без этой зависимости выходило, что и нет любви. Возвращаясь из кочегарки, Тулупова думала об этом, и всегда получалось, что виновата сама, что она должна все расставить иначе, все облагородить, приподнять, объяснить ему нечто простое, что принесет в их отношения цветы и слова, что выпрямит их и возвысит. Но она кричала от нестерпимой сладости, и он добывал из нее этот крик, как на шахте это делают с углем. И этот дар голоса и нежности, открытый им, перекрывал все ее мысли о том, что должно быть и что не получилось. Она понимала, что пошла бы и на преступление, лишь бы это не кончалось никогда.