Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но зачем вообще писать, если не затем, чтобы выкапывать что-то, пусть даже что-то одно, что никак нельзя объяснить – ни с психологической, ни с социологической точки зрения; что-то, что ни предварительным размышлениям, ни логическому анализу породить не дано: оно проступает из складок повествования и помогает понять – и выдержать – то, что происходит, и то, что мы делаем?
Невозможно проследить эволюцию мечты. Единственное, в чем я уверена: в январе 1959-го, в начале учебного года, мечта девушки из Эрнемона изменила курс. (Возможно, приспосабливаясь к растущему во мне чувству, что я вела себя с Г. как дура и не достойна его.) Девушка, которую он увидит в лагере следующим летом, будет совершенно новой во всех отношениях. Она будет прекрасной и яркой, она ослепит его, он тут же в нее влюбится и забудет ту, что ходила по рукам между двумя ночами, проведенными с ним. А она в этой мечте будет держать его на расстоянии, не уступая сразу его страсти. Девушка, которую он отверг прошлым летом, будет – какое-то время, я точно не знала сколько – недосягаемой. (Здесь я впервые отмечаю, что желание быть неприступной всегда проявляется в моей личной жизни слишком поздно.) Чтобы понравиться ему, влюбить его в себя, мне надо было радикально измениться, стать почти неузнаваемой. Мечта из пассивной перешла в активную.
Это была настоящая программа по преображению, расписанная по пунктам в моем пропавшем дневнике. Восстановить их мне нетрудно, так как все я воплощала в жизнь. Цели были следующие:
– физические изменения: похудеть, стать такой же светловолосой, как блондинка из С.;
– интеллектуальный рост: методично заниматься философией и другими предметами, избегая вечерних посиделок в общежитии;
– приобрести навыки, которые восполнят мое невежество и социальную отсталость – научиться плавать, танцевать – или дадут мне определенное преимущество перед девушками моего возраста: научиться водить машину и сдать на права.
В этом перечне работ фигурировал еще один важный проект: пройти на пасхальных каникулах специальную стажировку и стать непревзойденной вожатой.
Преимущество (и цель) этого распланированного преобразования всей моей сущности – физической, интеллектуальной и социальной – состояло в том, что оно помогало забыть о пропасти, отделяющей меня от лета, когда я – и я была в этом уверена – снова увижу Г.
Как историк, описывая какого-то человека, всё время норовит споткнуться о клубок факторов, каждую секунду влияющих на его действия, так и я, пересматривая месяцы жизни той девушки – уже не из С., но из Эрнемона, – сознательно вынудила себя постоянно сомневаться в порядке тех самых факторов, а значит, и порядке моего рассказа. По сути, есть всего два вида литературы: та, что изображает, и та, что ищет. Ни одна не лучше, чем другая, и какой заниматься – лишь вопрос предпочтений.
Одно письмо от 23 января 1959-го подтверждает мне важнейшую роль занятий по философии, которые ведет невысокая женщина с торчащими ушками, живыми и черными беличьими глазками и неожиданно низким, властным голосом – мадам Бертье (Жанна, но имена преподавателей – табу, тут их даже произносить не смеют), к которой девушка из Эрнемона испытывает восхищение вперемешку со смутной враждебностью:
«С ума сойти, какой благоразумной можно стать от философии. Я так долго обдумывала, повторяла и писала, что другие должны быть не средством, но целью и что мы существа разумные, а следовательно, бессознательность и фатализм – это деградация, что в результате философия отбила у меня всякую охоту к флирту».
Я вся пронизана этой ясностью: Декарт, Кант и категорический императив, вся философия осуждает поведение девушки из С. Потому что императивам вроде «ты бы лучше кончила, чем орать», сперме во рту, «чуток шлюхам» и пропавшим месячным в философии места нет. Философия стыдит ее и заставляет в том же письме навсегда отречься от девушки из лагеря:
«Иногда мне кажется, что в С. жила какая-то другая девушка ‹…›, не я».
Это стыд другого рода, чем стыд быть дочерью бакалейщиков. Стыд за гордость, что она была объектом влечения. За то, что считала жизнь в лагере освобождением. Стыд за «Анни – сглотни», за «мы с тобой свиней не пасли», за эпизод с доской объявлений. Стыд за насмешки и презрение других. Стыд девушки.
Исторический стыд, за десять лет до лозунга «мое тело – мое дело». Десять лет – срок несущественный в масштабах Истории, но огромный для юности. Это тысячи дней и часов неизменного стыда за пережитое. И то, что было пережито в одном мире – мире до 68-го – и осуждено правилами этого мира, уже никак не сможет радикально поменять значения в мире другом. Всё это навсегда останется единственным в своем роде сексуальным опытом, и стыд за него не растворится в общественной морали нового века.
Я вижу эту девушку зимой 59-го: она полна гордой решимости воплотить свою волю, достичь целей, которые постепенно приведут ее к несчастью. Своего рода несчастная воля[37].
В первую очередь я направляю эту волю на свое тело, и самым решительным образом. С начала семестра я не ем в общежитии ничего, кроме чашки кофе с молоком с утра, ломтика мяса днем – по пятницам заменяемого на вареную рыбу – и супа вечером, а на десерт – фруктовое пюре или яблоко. Я заменила мимолетное удовольствие последних месяцев – набиваться хлебом с маслом и чипсами – на удовольствие от добровольной аскезы, жертвы, которую придумала сама. Осязаемое и явное свидетельство этой жертвы – плитки шоколада, которые раздает нам на полдник монахиня в столовой. Не откусив ни кусочка, я складываю их в комод и говорю себе, что летом раздам их детям в лагере. Я отказываюсь от всего, что, согласно инструкции к таблеткам для похудения «Нео-Антижир», купленным в аптеке на бульваре де л’Изер, приводит к набору веса. Каждый прием пищи в лицейской столовой становится этаким приключением, из которого я выхожу с чувством, лишь отдаленно напоминающим насыщение, а порой и вовсе голоднее, чем была, но всегда – победительницей, отдавая свой плавленый сырок соседке. Я испытываю гордость голодаря[38], бьющегося с жиром не на жизнь, а на смерть, и об успехе этой борьбы свидетельствуют весы в аптеке и мои юбки, ставшие свободными в бедрах.
Я так и не смогла одолеть голод. Лишь изводила его занятиями. Я думаю только о еде. Всё мое существование теперь подчинено одной проблеме: что я смогу съесть за следующей трапезой, учитывая количество калорий в моей тарелке? Описания еды в книгах смущают меня так же, как и эротические сцены. В общежитии, заслышав шуршание бумажного пакета, из которого малышка В., вернувшись с занятий, достает сдобную булочку, и воображая, как она уплетает ее, я уже не в состоянии сосредоточиться. Я ее ненавидела. А когда мне можно будет полакомиться? Словно это разрешение зависело не от меня, а от другой девушки, моего идеального двойника, с которым я должна была соединиться любой ценой, чтобы соблазнить Г.
Крах воли случился одним воскресным мартовским днем в закрытой лавке родителей, когда те отправились на своем «рено» в традиционную поездку за город. Сегодня мне очевидно, что это могло произойти только там, в родительской лавке, где всю мою жизнь до отъезда в лагерь в моем распоряжении были целые горы бесплатных угощений, и потому чужие дома казались мне странными, даже унылыми, ведь там вся еда помещалась в буфет. Сахарное королевство моего детства, где все горести и материнские подзатыльники заканчивались утешением в виде коробки печенья или банки конфет. Я не знаю, о чем думает та девушка, когда разом теряет контроль над своими желаниями и набрасывается – так и вижу – на сыр, ириски и мадленки вразвес. Возможно, ни о чем. Это первая сцена алчности: разум бессильно наблюдает, как неистовые руки хватают сладости и запихивают в рот, а тот заглатывает их, почти не жуя, – как наслаждается тело, обернувшееся бездонной дырой. Конец наступает вместе с тошнотой: я в отчаянии от своего провала, решаю голодать целую неделю, чтобы избавиться от каждой крошки чудовищного количества еды,