Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, – сказал Василий Степанович. – Хорошие стихи. Вас как будто не страшит смерть. Тишина, покой… Ну что ж, я думаю, что смерть от голода не всегда страшна. Человек простоит весь день в очереди на морозе, получит свои сто двадцать пять граммов хлеба и пойдет домой, на шестой этаж, в свою комнату. Дома он растопит «буржуйку» и сядет перед нею в кресло. Ему станет тепло, он улыбнется, задремлет и во сне незаметно умрет. «Буржуйка» погаснет, остынет, пройдут дни, недели, а он будет сидеть в опустевшей квартире перед потухшей «буржуйкой» и улыбаться…
– Ну уж нет, не о такой смерти я думаю, – сказал Сенечкин.
– О какой же?
– Я хочу так умереть, чтобы хоть сколько-нибудь досадить своей смертью нашим убийцам.
– Ах вот оно что! И вы тоже? – засмеялся Василий Степанович.
– Да, и я тоже. А почему бы мне этого не хотеть? Только потому, что я больной и меня не взяли в армию?
– Нет, друг мой, я вовсе не смеюсь над вами. Ваши чувства делают вам честь, – миролюбиво заявил Василий Степанович. – Удивительно, до чего в этом городе всем хочется драться. На днях был у меня в гостях мальчик из детского дома; ему лет тринадцать, но на вид не больше десяти. Оказывается, он тоже воюет, ловит ракетчиков! Представьте, затащил меня во время бомбежки на чердак, рассказал мне совершенно неправдоподобную историю о том, как он выследил одного ракетчика…
– Неправдоподобную? А вы думаете, что ракетчиков не бывает?
– Не знаю. Все о них говорят, но я, признаться, склонен считать их плодом фантазии. В такие трагические времена воображение, знаете, разыгрывается. Впрочем, может быть, они и существуют. Но уж если ракетчики существуют, люди они опытные, и не тринадцатилетним мальчикам их поймать… А-а, вот где он, ваш кот! Цел еще! – воскликнул Василий Степанович, внезапно заметив черного кота, лежавшего за печуркой. – В самый темный угол забился. А я смотрю, что это за два уголька там блестят…
Он протянул руку, чтобы погладить кота, но кот отскочил, прыгнул на подоконник, выгнул спину и поднял хвост трубой.
– Чего это он у вас такой пугливый? – спросил Василий Степанович.
– Он совсем одичал за последнее время, – сказал Сенечкин. – От голода. Никак не дается в руки. Я его иногда выпускаю побродить по крышам, чтобы он сам поискал себе еды. Слушайте, вы человек умный, – продолжал Сенечкин в необычайном волнении. – Скажите, устоит наш город?
– Вот уж ничего не могу сказать вам, друг мой. Я человек невоенный. Это вы у военного специалиста спросите. Город в осаде, и мне одно ясно: если будет стоять, так вымрет.
– Да разве смерть страшнее всего? – сказал Сенечкнн, торопясь и дрожа. – Быть может, оттого, что я давно уже болен, я привык к мысли о смерти и не боюсь ее. И никто в городе не боится смерти. Это удивительно, но это так. Ну что ж, если надо, умрем. Но город будет стоять. Позор страшнее смерти…
– Вы так думаете?
– Да, я так думаю, – сказал Сенечкин. – А вы разве не так думаете? Уверен, что и вы думаете так. И самое замечательное то, что у нас в городе думают так все, все до единого человека!
Василий Степанович давно уже не сидел на кровати, а стоял возле двери, которая вела в соседнюю комнату. Это была нежилая холодная комната. В ней никогда не зажигали огня и никогда поэтому не завешивали на ночь окон. Василий Степанович нетерпеливо нажимал дверную ручку и, видимо, спешил окончить разговор.
– Вы только через окно поглядите или опять полезете по карнизу на соседнюю крышу? – спросил Сенечкин.
– Пожалуй, вылезу на карниз, – сказал Василий Степанович. – Вы ведь знаете: для меня это удовольствие.
– Как вы не боитесь! – воскликнул Сенечкин. – Вчера, едва вы вернулись, началась бомбежка. Если бы вы задержались еще на минутку, вас стряхнуло бы с карниза взрывной волной. Чистый случай! И вообще не понимаю, как вы не боитесь высоты. Я, например, очень боюсь высоты. Смерти не боюсь, а высоты боюсь… Что ж вы шубы не надели? Вы так простудитесь. Накиньте хоть мое пальто, оно в той комнате, у окна лежит…
Но Василий Степанович уже закрыл за собою дверь соседней комнаты. Сенечкин вздохнул и вытянулся под одеялом. Розовые пятнышки на скулах пропали, возбуждение покинуло его, лицо побледнело. Он чувствовал себя слабым, усталым и быстро заснул.
Библиотеку устроили в маленькой комнате рядом с санчастью. Вход в санчасть был из сеней налево, а в библиотеку – направо. Люся начала с того, что вымыла пол, сняла с потолка паутину. Ей принесли койку, стол, шкаф, и места стало совсем мало: чтобы добраться до шкафа, нужно было боком протискиваться между койкой и печкой. Но не теснота смущала ее, а то, что в комнате было темно даже в середине дня.
Она вымыла оконное стекло, и сейчас же комната наполнилась голубоватым зимним светом. За окном оказался маленький дворик, заметенный снегом, без единой тропки. Заиндевелые прутья ракиты лезли в стекло. Синица сидела на раките, перепархивала с ветки на ветку, отряхивая иней и заглядывая в комнату одним глазком.
Печку топили жарко, и Люсю огорчало только одно: в библиотеке почти не было книг. Ермаков обещал послать ее в город за книгами, но все откладывал эту командировку со дня на день, очевидно не считая Люсю еще вполне здоровой.
А Люся между тем уж поправилась. Так, по крайней мере, ей самой казалось. От болезни осталось только какое-то странное душевное оцепенение. Все, что происходило вокруг, она видела словно во сне. Вот-вот она очнется и снова возвратится к ней та осенняя жизнь, со всеми ее событиями – рытьем окопов, потерей брата, бесплодными поисками человека, с которым однажды ночью шла через картофельное поле, голодом, безвыходной тоской, тяжкой дорогой по льду Ладожского озера…
А пока она жила, как жилось, ни к чему не стремилась и почти механически выполняла несложные обязанности, которые выпали на ее долю. Часто она засыпала среди дня, сидя на стуле в своей комнатенке. Ее будил гул самолета, пролетавшего над самой крышей. Она вздрагивала и открывала глаза.
Однако при всей своей сонливости, при всем внутреннем оцепенении Люся не могла не заметить той особой приветливости и ласковости, с которой обращались к ней все окружающие. В этой ласковости было что-то сдержанное, грустное, что-то относящееся не к ней лично, а к тому, что она – та долго голодавшая девушка из Ленинграда, которую спас летчик Никритин.
Люся понимала, что в глазах всех этих людей она неразрывно связана с ним и что, глядя на нее, все вспоминают Никритина. Он как бы завещал ее им, и в память о нем они старались обращаться с ней как можно бережнее.
С новыми людьми Люся знакомилась постепенно. Первый летчик, с которым она познакомилась после своего выздоровления, был Рябушкин. Он зашел к ней как-то утром, в самый разгар полетов, и она удивилась, почему он не на аэродроме, но, конечно, не решилась спросить. Он поздоровался и неуклюже стащил с головы шлем. Светлые его волосы, растрепанные шлемом, торчали во все стороны. Он явно робел перед нею, и курносое круглое веснушчатое лицо его ей понравилось.