Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После школы девочка сидит за чашкой кофе. Родители Эльфриды разведены. Она не общается со своим отцом, ее мать работает, у нее — небольшая музыкальная школа в Берлине. Поэтому Эльфрида с братом живут у бабушки в Шнайдемюле.
Все разговоры, как обычно, о войне. Кто-то видел на вокзале еще один состав с русскими военнопленными. Раньше они вызывали интерес “своими длинными бурыми шинелями и драными штанами”, но теперь на них никто и внимания не обращает. По мере того как немцы продолжают наступать, газеты приводят все новые цифры взятых в плен, — это напоминает биржевой курс войны, где сегодняшняя отметка — 27 тысяч пленных под Сувалками и 5800 — западнее Ивангорода. (Не говоря уже о других, более практических признаках победы: газеты писали в том месяце, что требовалось 1630 железнодорожных вагонов для транспортировки пленных, захваченных после великой победы у Танненберга.) Что же будут с ними делать? Фройляйн Элла Гумпрехт, незамужняя учительница средних лет, с твердыми убеждениями, круглыми щечками и тщательно завитыми локонами, знала ответ: “Расстрелять их всех, да и дело с концом”. Другие считали эту идею ужасной[34].
Взрослые рассказывают друг другу истории о войне. Фройляйн Гумпрехт говорит об одном человеке, которого казаки заперли в горящем доме, но ему удалось бежать в женском платье на велосипеде. Дети вспоминают историю, которую им прислала их мама из Берлина:
Один немецкий ефрейтор-резервист, бывший в мирное время профессором романских языков в Гёттингене, сопровождал группу французских военнопленных из Мобёжа в Германию. Вдали грохотали пушки. Вдруг лейтенант, находившийся при исполнении обязанностей, заметил, что его подчиненный затеял перепалку с французом. Пленный возмущенно размахивал руками, а младший капрал сердито сверкал глазами из-за очков. Лейтенант поскакал в их сторону, опасаясь, что начнется драка. Его вмешательство остановило спорщиков. Тогда разозленный ефрейтор объяснил, что пленный француз, в драных ботинках, перевязанных бечевкой, являлся профессором Сорбонны. И оба господина заспорили из-за своего несогласия по поводу конъюнктива в ранней провансальской поэзии.
Все рассмеялись, фройляйн Гумпрехт хохотала так, что даже подавилась кусочком шоколада с орехами. А бабушка спросила у Эльфриды и ее брата: “Скажите мне, дети, разве не стыд и срам, что два профессора вынуждены стрелять друг в друга? Солдатам надо бросить свои винтовки и заявить, что они не хотят больше воевать. И отправиться по домам”. Фройляйн Гумпрехт возмущенно воскликнула: “А как же наш кайзер? А честь Германии? А слава немецких солдат?” Но бабушка возвысила голос: “Всем матерям следовало бы пойти к кайзеру и сказать: “Пусть будет мир!”
Эльфрида была озадачена. Она знала, что бабушка с сожалением отреагировала на известие о мобилизации. Это была третья война в ее жизни: сперва с датчанами в 1864 году, затем — с французами в 1870-м. И даже если бабушка, как и все остальные, и на этот раз не сомневалась в победе Германии, в скорой победе, она все же не могла приветствовать военные действия. Но тем не менее говорить об этом вот так? Ничего подобного Эльфрида прежде не слышала.
18.
Вторник, 13 октября 1914 года
Пал Келемен проводит ночь в ущелье у Лужны
Вперед, назад и снова вперед. Сначала, в первый месяц войны, стремительный прорыв в Галицию, навстречу наступающим русским, последовавшие за этим кровавые сражения (“битва за Лемберг” или, может, “битва под Лембергом”), потом отступление, беспорядочное бегство от реки к реке, пока они внезапно не оказались у Карпат и венгерской границы — неслыханно! Затем — пауза, тишина, ничего. А потом — приказ о новом наступлении, о выходе из карпатских ущелий и спуске в долины на северо-востоке, к осажденному Перемышлю. При этом потери были невиданными[35].
Зима наступила необычно рано. Она началась с обильных снегопадов, все дороги разом стали непроезжими, и австро-венгерские войска не могли двинуться ни вперед, ни назад. Дивизия Пала Келемена застряла в одном из замерзших ущелий. Вокруг лошадей намело сугробы. Мерзнущие солдаты сидели на корточках, у еле разгорающихся костров, или просто топтались, размахивая руками, чтобы согреться. “Все молчали”.
Пал Келемен записывает в дневнике:
В ущелье уцелело только одно — маленький трактир на границе[36]. В одной комнате установили военно-полевой телеграф, в другой были расквартированы штабные офицеры кавалерийского корпуса. Я прибыл туда в одиннадцать часов вечера и отправил в штаб-квартиру сообщение о том, что в настоящее время выступление невозможно. После этого я лег в углу, на матрасе, и укрылся одеялом.
Ветер с воем сотрясал ветхую крышу, под его порывами дребезжали оконные стекла. Снаружи — кромешная тьма. Во всем доме свет исходит лишь от трепещущего язычка пламени одной-единственной стеариновой свечки. Телеграф работает без остановки, передавая приказы перед завтрашним наступлением. В прихожей и на чердаке внавалку лежат люди, неспособные двигаться дальше, — обессилевшие, больные, легко раненные; завтра им придется повернуть назад.
Я лежу в полудреме, измотанный; несколько офицеров вокруг меня спят на копнах соломы. Дрожащие от холода люди снаружи развели костер, отодрав доски от стен конюшни, и пламя, горящее в ночи, привлекает к себе других солдат.
Входит унтер-офицер, просит разрешения привести погреться своего товарища; тот почти без сознания и, несомненно, умрет на морозе. Его кладут на охапку соломы возле двери, он съеживается, видны белки его глаз, затылок едва торчит из плеч. Плащ в нескольких местах продырявлен пулями, а край обгорел во время какой-нибудь ночевки у костра. Руки окоченели от мороза, изможденное, страдальческое лицо покрывает растрепанная, неряшливая борода.
Сон одолевает меня, сигналы телеграфа — “тити-тата” — кажутся отдаленным шумом.
На рассвете меня будят: все готовятся к наступлению; сонный, расправляя затекшие члены, я озираю это убогое жилище. Через низкие оконца, покрытые ледяными узорами, просачивается серый жиденький свет, и в этом тусклом освещении стал различим каждый уголок. В комнате лежал только солдат, которого доставили накануне; он спрятал лицо, повернувшись спиной. Дверь во внутреннюю комнату распахнулась, и появился один из адъютантов, князь Шёнау-Грацфельд, чисто выбритый, в пижаме: затхлый воздух сразу наполнился дымом от его узкого, длинного турецкого чубука.