Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На главной улице Куорри-Бэнк такая машина могла иногда вызвать негативную реакцию. Молодежь, направляющаяся в заведения, торгующие треской и жареной картошкой, которые располагались выше по склону холма, иногда останавливалась и с восхищением ее осматривала. Мальчишки, глазеющие на витрины магазина, торгующего мотоциклами, перебегали дорогу, чтобы взглянуть на нее. А вот завистливые соседи могли проколоть парочку колес. И это происходило регулярно, пока Трейси не установила камеру наружного наблюдения.
Был час ночи – маловероятно, что в такое время мимо ее машины будут ходить люди.
Не выключая компьютер, женщина сняла свои пятидюймовые шпильки. Она их ненавидела, но без них была беспомощна. Машину свою Трейси любила больше всего на свете, но, если б пришлось выбирать, она бы выбрала шпильки. От них зависело ее душевное равновесие.
Весь день ее преследовало ощущение тревоги. Она сделала все, что обычно позволяло ей избавиться от этого чувства. Проверила счета и не нашла в них ничего необычного. Баланс в банке находился на том же уровне, что и всегда, – чуть ниже уровня овердрафта[26].
Она внимательно просмотрела весь свой ежедневник, чтобы убедиться, что не забыла никаких дней рождения или юбилеев, которые или уже прошли, или вот-вот должны были наступить.
Она позвонила матери и выслушала обо всех мелочах, которые произошли со времени ее последнего звонка. Как всегда, Трейси притворилась, что у нее всё в порядке, и пообещала, что обязательно навестит мать в ближайшую неделю. Она ненавидела себя – за то, что и то и другое было ложью, а еще больше за то, что мать об этом знает.
Трейси надеялась, что если ей удастся довести до белого каления свою самую нелюбимую полицейскую, то это улучшит ее настроение. Но и этого не произошло.
В разговоре с Ким Стоун она не упомянула, что все ее мысли о Бобе были вызваны чувством вины. Два года назад, когда тело погрузили в машину «Скорой помощи», Трейси поклялась себе вывести на чистую воду тех, кто это сделал. Она собиралась поговорить со своим редактором о социально ориентированной статье, посвященной этим поискам.
А через два дня она уже работала над статьей о местном футболисте, одна из любовниц которого проговорилась о его пристрастии к кокаину. Трейси не смогла устоять перед рассказом о сексе и наркотиках, и ее статья увеличила тираж «Дадли стар» до самого высокого уровня со времени публикации номера, посвященного памяти принцессы Дианы.
А когда через неделю Трейси завела с редактором разговор о Бобе, тот с трудом вспомнил о мужчине, которого вытащили из водохранилища, и отказал ей в ее просьбе. Она не была одной из полицейских, в задачу которых входил поиск преступника, но ощущала некоторую вину за то, что этот убийца разгуливает на свободе. Это была одна из тех мыслей, к которой Трейси периодически возвращалась и которая слегка ее раздражала. Новость о том, что управлению Западной Мерсии удалось раскрыть несколько старых дел, заставила Трейси вспомнить о Бобе. В течение всего дня она вовсю старалась избавиться от этих мыслей, но у нее ничего не получилось.
Может быть, ей просто надо выспаться? Подобные размышления редко преследовали ее на следующий день.
Взяв пару «Джимми Чу»[27], Трейси прошла в спальню и открыла там шкаф. Она поставила эту пару рядом с другими «шпильками», стоящими в шкафу в стиле Анук[28]. Пока у нее было шесть таких пар, и в левой туфле каждой пары находился суппорт.
Трейси знала, что люди смеются, глядя на то, как она передвигается на них, но не обращала на это внимания, потому что туфли позволяли ей скрывать ее настоящую проблему.
Ту, которая практически всю жизнь отравляла ее существование.
Мумочка, я скучаю по тебе каждый божий день.
Вот уже многие годы мне приходится тащиться одной по этой жизни после того, как ты оставила меня.
Странно, что я все время думаю об этом именно таким образом. Что ты оставила меня. Но ведь ты меня не оставила. Ты, черт тебя побери, умерла.
Прости, мумочка, ты никогда не любила, когда ругаются, и мне это тоже не нравится. Ты всегда говорила, что это признак «ограниченного вокабуляра».
А я всегда соглашалась с тобой, мумочка. Рано или поздно.
Помню тот единственный раз, когда я не согласилась. Я проснулась, а моя одежда уже лежала в ногах кровати.
Это было коричневое платье без рукавов, с пуговицами впереди. Темно-коричневое. Цвета грязи. Какой-то прямоугольник, который прикрывал мои ноги между коленями и лодыжками. Длинный, бесформенный лоскут грязи с двумя нашлепками в виде фальшивых карманов впереди. Даже карманы были фальшивыми.
А я любила карманы.
Я ненавидела это платье. Я не хотела надевать его и так и сказала тебе об этом.
А ты попросила меня подумать.
Но я сказала НЕТ.
Ты печально улыбнулась мне, и я поняла, что совершила ошибку. Но отступать было некуда.
И тебе тоже было некуда отступать.
Не говоря ни слова, ты прошагала в мою комнату. Достала всю мою лучшую одежду. И взяла ножницы, самые острые, которыми подстригала меня. Я знала, что они острые, потому что один раз ты слегка поранила мне шею, когда подравнивала затылок.
Ты уселась за кухонный стол, и на твоем лице блуждала улыбка. А я радовалась, что вижу хоть какую-то твою реакцию.
Вжик. Вжик. Вжик.
Я наблюдала, как ты превращаешь мою одежду в клочья – располосованный на ленты материал падал на пол, и ленты переплетались друг с другом, как змеи.
А платье без рукавов, сложенное, лежало на столе между нами.
Ты не резала вдоль швов. Ты резала так, чтобы вещи было невозможно восстановить. Ты наносила им неповторимый вред.
Ты хотела преподать мне урок.
Я начала раздеваться, и ножницы стали двигаться медленнее, но не остановились совсем. Я посмотрела на тебя, а ты не посмотрела на меня в ответ, потому что знала.
Знала, что победила.
Я надела сначала желтую тенниску, а потом этот коричневый ужас. Который висел на мне, как негнущийся кусок шоколада.