Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это моя бывшая невеста. Не ожидал, что она ворвется сюда.
— Бывшая? — взвилась притихшая было Дунечка. — Это ты решил, что я бывшая! А я не бывшая! Я стану твоей женой, понял? И я тебе покоя не дам! И шлюшкам твоим покоя не дам! Пока все, до единой, не поймут, что ты — только мой! Ну, прости меня, вернись ко мне! Хочешь, на колени встану! — вдруг резко сменила тактику блондинка.
— Прошу извинить, дама не в себе. Мы уже уходим, — сказал Матвей.
Деревянной от сдерживаемого гнева походкой — залепить Дунечке пощечину хотелось так, что аж ладонь чесалась, — он подошел к вешалке, сорвал с нее свою дубленку. Второй рукой крепко взял Дунечку за руку повыше локтя и потащил ее к двери.
— Матвей Алексеич, одну минуточку! — окликнул его Дворецкий, подошел и протянул белый прямоугольник визитки. — Осмелюсь предположить, что вашей супруге необходима квалифицированная помощь. Готов предложить свои услуги.
— Она мне не супруга, — поправил профессора Матвей. Но визитку взял, выпустив на полминуты Дунечку, сунул кусочек картона в карман пиджака и вывел-таки свою бывшую за дверь.
Больше всего на свете Матвей боялся выглядеть смешным. С тех самых пор боялся, как в пятнадцать лет влюбился в девочку Алену из своего класса. Пришел в девятый класс после каникул, глянул на загорелую загадочную красавицу, в которую вдруг превратилась привычная веснушчатая хохотушка, и пропал. Влюбился так, что в ее присутствии сердце поднималось куда-то к горлу и бухало там африканским барабаном. В горле от этого буханья пересыхало, а глаза принимались искать: где Алена? Потому что сердце начинало бухать гораздо раньше, чем глаза замечали девушку. И ему даже проверять было не обязательно: если в горле пересохло — Алена где-то здесь.
Этой невысказанной любовью Матвей страдал всю первую четверть. И почти всю вторую. Все слова, что застревали в сохнущем горле, и все чувства, которые делали его сны маетными (а иногда — стыдными, и тогда он злился на свое дурацкое тело, которое вытворяло с ним такие выкрутасы), он изливал на бумаге. Стихи он писал. О Прекрасной Даме, о Белой и Алой Розе, о Верной Рыбачке и Нежной Ассоль. Большинство тем и образов подсказывал Александр Грин — мама его обожала, дома стояло полное собрание сочинений этого романтика. Его Лисс и Зурбаган стали для Матвея убежищем. Землей обетованной, куда он эмигрировал вместе с Аленой. В мечтах, разумеется.
А перед Новым годом он решился. Переписал самые красивые, самые нежные стихи на большую красивую открытку. Дня три носил ее в портфеле, дожидаясь, когда Алена останется одна. Вокруг нее постоянно крутились то Вика Смирнова, то Севка-гандболист. Севка травил вечные анекдоты, от которых Вика заливалась визгливым тоненьким смехом, Алена поводила плечами, неопределенно улыбаясь, а Матвей отчаянно завидовал, что он так не может. Не умеет он так трепаться: легко, раскованно, непринужденно. Зато он умеет писать стихи!
На четвертый, кажется, день Матвею повезло. Севка в школу не пришел — играл на каком-то первенстве. А Вика, пошептавшись с Аленой, исчезла на большой перемене. В буфет, наверное, ушла. И Алена осталась одна, у окна, в самом конце школьного коридора. Тогда Матвей решился, вытащил свою открытку, твердым шагом подошел к девушке и решительным жестом шмякнул открыткой о подоконник:
— Вот, Савельева, с Новым годом тебя!
— Что это? — Алена раскрыла открытку. — Стихи? Твои? — Алена даже голову к плечу склонила, разглядывая парня с насмешливым интересом. Мол, надо же, тихоня-ботаник, стихи написал, кто бы мог подумать.
— Нет, поэта одного, неизвестного, — замотал головой Матвей. Больше ничего сказать не получилось. Сердце забухало, в горле пересохло, и уши, вдобавок ко всему, заполыхали алыми парусами.
— Спасибо. Я потом почитаю, ладно?
Матвей кивнул торопливо, развернулся и пошагал к лестнице, спиной чувствуя Аленин (насмешливый!!!) взгляд.
На следующий урок он не пошел. Не смог. Испугался, что не выдержит, если его стихи не понравятся. И если понравятся — тоже не выдержит. Вообще никаких последствий не выдержит! В общем, прогулял он три последних урока. А вечером мама позвала его к телефону:
— Мотенька, тебя к телефону, твоя одноклассница!
— Мотенька, — издевательски пробасил в трубку Севка-гандболист. У него у первого во всем классе мальчишечий голос сменился на мужской. — Классное погоняло! Слышь ты, Мотя, ботаник чокнутый, ты, говорят, стишки сочиняешь на досуге?
— Кто говорит? — Сердце опять бухало. Но не в горле — в висках.
— Я говорю! — вмешался девчачий голосок. Нет, не Аленин. Викин, вроде бы. Голоса Севки и Вики раздавались как-то гулко, будто они говорили в жестяную кастрюлю. Или в таз. — Я прочла — чуть не описалась в экстазе! «Моя любовь, ты снишься мне! Но наяву, а не во сне терзает душу чувства боль. Ты ждешь его, моя Ассоль? Ты смотришь вдаль, за горизонт. Ты ждешь, что море принесет на легких алых парусах, того, кто… Он являлся в снах. За руку брал, смотрел в глаза. Шептал, что больше врозь — нельзя. Что он не выдержит, любя, не сможет больше без тебя. Не выдержит разлуки боль. Ты ждешь меня, моя Ассоль?» — прочла, подвывая, Смирнова, и Матвей буквально увидел, как по строкам его стихов ползет мохнатая жирная гусеница. И пачкает буквы зеленой, похожей на сопли слизью.
— А ты почему это читала? — спросил Матвей.
— А что, секретная информация, что ли? Аленка показала, я и прочла.
— И Севке показала? — опять спросил Матвей и вяло удивился, что он ничего не чувствует. Вообще ничего. Будто он — не он, а кукла говорящая. Манекен со встроенным органчиком.
— Надо мне, фигню всякую читать! — подключился к разговору Севка. — Я и сам стихи знаю. Хочешь, расскажу?
Матвей не хотел, но в органчике что-то испортилось, и слова «нет» не получилось.
— Сочинителю-поэту в жопу сунули ракету! Понял? Еще раз к Аленке со своими асолями пристанешь — бенгальские огни будешь через задницу пускать!
— Себе в жопу вставь, всю пачку, как раз поместится, — прорвало органчик, и Матвей положил трубку, прерывая Севкин вопль: «Чё ты сказал?!!»
— Мотя, что ты сказал?!! — повторила за Севкой мама, выскочившая из кухни на его вопль. Ругаться у них в доме было не принято. Вообще. И орать не принято. И обзываться. У них с мамой было принято читать книги, иногда — на французском, иногда — вслух, и целовать друг друга перед сном.
— Прости, мама, — извинился Матвей и ушел в свою комнату. И лег там ничком на диванчик. И захотел умереть. Не умер, но температура поднялась, и он все зимние каникулы провалялся в постели с каким-то странным гриппом. Горло не болело, насморка не было. Болело сердце, и были сны, в которых он выбрасывал Ассоль за борт и ждал, что она побежит по волнам. Она не бежала — тонула, и Матвей наблюдал, как колышутся в волнах рыжие волосы и уходит в глубину веснушчатое Аленино лицо.
К началу занятий он вроде бы выздоровел. В школе первым делом врезал Севке, когда тот крикнул: «Здрасте, Мотя, как живете, все стишки свои блюете?» Целился в глаз, попал в нос, и Севка, который сгоряча Матвею тоже врезал, увидев собственную кровь, закатил глаза и сомлел. Вторым делом Матвей односложно отвечал на расспросы директрисы, которая недоумевала, какой бес вселился в примерного тихого отличника. Потом объяснялся с мамой и, морщась от ее слез, клялся, что никогда больше не будет драться. По крайней мере, первым бить не будет. Потом неделю ходил в школу с фингалом под глазом — так странно было наблюдать в зеркале, как он меняет цвет от темно-фиолетового до бледно-желтого со всеми сопутствующими оттенками. Обходил стороной Севку-гандболиста — впрочем, тот и сам не стремился к сближению. Ходил, берег свою переносицу, от которой бабочкой расплылись синяки, тоже менявшие цвет от фиолетового до желтого. А еще Матвей категорически, абсолютно перестал реагировать на Алену. Видеть ее видел, но только и всего. И когда она, дождавшись подходящего момента — все вышли из класса, а он копался с карандашом — закатился под стол, — подошла извиняться («Матвей, извини, что так получилось. Стихи замечательные, а Вика — дура, я зря ей открытку показала!»), Матвей ее извинил.