Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– До скорого! – крикнули Каслманы и ушли, оставив меня со списком важных номеров, бутылочками и чистыми подгузниками. – Пока! – пропели они, вышли в темноту и направились на вечеринку для преподавательского состава.
Когда они ушли, я взяла ребенка на руки, как легкий мешок, и внимательно осмотрела спальню. Повсюду здесь были ключи к этому человеку, все свидетельства, которые мне были нужны. В шкафу аккуратно выстроились его поношенные туфли; на комоде стоял флакон его лосьона после бритья. На столе я увидела «Письма к молодому поэту» Рильке; на форзаце стояло имя профессора. «Джозеф Каслман», – почерк у него был с размашистыми завитушками, – «Колумбийский университет, 1948». Он как будто рассчитывал однажды прославиться и порадовать того, кто откроет эту книгу и увидит его имя. На дворе был 1956 год, он еще не прославился, но эта подпись все равно мне понравилась, и я провела по ней пальцем, обводя завитушки. Отложила книгу и села на кровать с его стороны, положила ребенка рядом; взяла скорлупки от орехов, просеяла сквозь пальцы, и некоторое время мы с Фэнни спокойно разглядывали друг друга.
– Ну привет, – сказала я. – Кажется, я влюбляюсь в твоего папочку. И мне бы очень хотелось с ним переспать.
Окончательно осмелев, я встала и открыла ящик прикроватного столика. Я словно вдруг ощутила потребность узнать, каково это – быть женой и жить рядом с мужчиной. Естественно, скоро я нашла, что искала: диафрагму в белом пластиковом футляре и тюбик крема, который нужно было на нее выдавливать, а также аппликатор; мне стало не по себе, так как перед глазами тут же нарисовалась картина: жена моего профессора засовывает в глубокую щель в своем теле пластик и мази, готовясь принять его в себя. В ящике также нашлась зубочистка с резиновым наконечником и грецкий орех. Я взяла орех и рассмотрела: кто-то нарисовал на скорлупе красное сердце, а под сердцем написал – К., я люблю тебя. Д.
Орех встревожил меня сильнее диафрагмы. Диафрагма была необходимостью, безличным прибором; девчонки из колледжа ездили за такими на автобусах в Спрингфилд, где принимала пожилая гинекологиня из Вильнюса. Английского она почти не знала и вопросов не задавала. Но орех с надписью был предметом куда более интимным, и потому казался неприличным. Он даже внешне напоминал женские половые органы, подумала я, разглядывая шов между его половинок, бороздки и холодный шелк бугристой скорлупы с нарисованным красным сердцем. Я положила орех в ящик и повернулась к Фэнни; та внезапно заплакала, кажется, ей что-то было нужно, но что? Бутылочка? Новый подгузник? Откуда мне было знать. Ее плач меня бесил, как песок, набившийся в трусы, и я не понимала, почему все так зациклены на младенцах, что в них такого прекрасного, что мне должно непременно захотеться их иметь через пару лет.
Я взяла девочку на руки и безуспешно попыталась укачать ее и успокоить. Увы, у меня не было над ней власти и никакого авторитета; у меня не было не то что материнского, а даже сексуального опыта, я даже не умела вставлять диафрагму.
Впрочем, когда Каслманы вернулись, я все же предприняла жалкие попытки обратить на себя внимание Джо. Тот поблагодарил меня, заплатил мне и даже предложил подвезти в Нортроп-Хаус, но я ответила, что сама доберусь, и он не стал настаивать. Он, кажется, был даже рад вернуться к тихому беспорядку своего дома, где свет погас, а ребенок блаженно спал в колыбельке, и я тоже была рада – ведь о чем нам с ним было говорить? Как мы преодолели бы неловкость, подпрыгивая на холодных передних сиденьях его машины по пути к моему общежитию, где мне совсем не хотелось находиться? Но где, где мне хотелось находиться? Не там, но и не тут; я не собиралась становиться хронически не высыпающейся женой преподавателя и завидовать тому, как мой муж может просто выйти из дома, когда захочет. Поэтому я вышла из их дома одна, пытаясь казаться независимой, а не одинокой.
Наутро, сидя в своей кабинке в библиотеке, я написала рассказ о маленькой и незаметной преподавательской жене, которая собирается пойти на ужин с мужем и спускается по лестнице с ребенком на руках; рука ее проскальзывает под костюмчик малыша, как рука кукловода, спрятанная под тряпицей, и она представляет, что сможет управлять своим ребенком еще много лет. Мать меняет сумрак и запахи дома-солонки на холодный вечерний воздух и быструю прогулку с мужем до другого дома, где горит свет, играет музыка и другие преподаватели со своими женами стоят, сбившись в группки и предвкушая приятный вечер.
Закончив, я написала то же самое с точки зрения мужа; описала его мысли, когда он стоял рядом с женой, положив руку ей на локоть, будто женщина самостоятельно не может сориентироваться в чужой гостиной. Но что-то меня остановило. Я не знала, о чем думают мужчины, как они думают, не могла представить, что ими движет, что их подхлестывает, поэтому решила даже не пробовать.
Через несколько дней после того, как я сдала письменное задание, Каслман попросил зайти к нему после занятий. Я поднималась по широкой лестнице Сили-холла, зная, что он или похвалит меня, как обычно, или скажет, что я нарушила его личное пространство, написав этот рассказ, ведь мне предстояло зачитать его перед классом. Он выпроводил предыдущую студентку и пригласил меня войти; он сидел и держал в руках мой рассказ.
Наконец он наклонился вперед и сказал:
– Мисс Эймс, прошу, послушайте. Я уже говорил, что ваши рассказы очень хороши. Но, кажется, вы не до конца меня поняли. Вы, видимо, воспринимаете эти занятия, как все прочие: французский, искусство эпохи Возрождения или чем вы там еще занимаетесь в этом семестре. Вы будете счастливы получить высший балл, и на этом все кончится. Но я считаю крайне важным донести до вас, что при желании вы могли бы далеко пойти.
– Что вы имеете в виду? – спросила я.
– Например, эту работу вы можете дополнить и продать как рассказ в журнал. Потом написать другие рассказы и продать их тоже. Пусть это будет не самый престижный журнал – одному богу известно, как они отбирают авторов для публикации, – но небольшие литературные журналы с хорошей репутацией, несомненно, возьмут ваши произведения. А потом вы, можете быть, даже решите написать роман, – продолжал он.
– Зачем? – спросила я.
– Зачем?
– Зачем мне это делать? Какой смысл? – Я вспомнила Элейн Мозелл и наш разговор в алькове.
Каслман уставился на меня.
– Не знаю, – наконец ответил он, пожав плечами. – Затем, что вы талантливы. Вам есть что сказать. У многих авторов есть или первое, или второе, но не все сразу. И людям всегда интересно смотреть на мир глазами женщины. Мы привыкли видеть только мужскую точку зрения, а когда женщина демонстрирует свое восприятие, это так необычно.
Литературная манера Элейн Мозелл не напоминала женскую; она писала крупными размашистыми мазками, мыслила большими категориями и не сомневалась в своем авторитете; но все это делало ее слишком наглой, слишком неуместной и совсем не женственной. Я же пока писала только о девушках и женщинах, а моя литературная манера была тихой и наблюдательной, почти по-кошачьи вкрадчивой. Мои рассказы захотят читать женщины, а не мужчины, подумала я.