Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не кобольд, а король. Он скачет верхом впереди смерти. Моей смерти.
Девушки с сочувствием и жалостью качали головами. «Потерянный, – говорили они. – Одурманенный опиумом». И затем тихо добавляли: «Не от мира сего».
И действительно: дни шли, и Йозеф все больше отдалялся от действительности. Франсуа с отчаянием наблюдал за тем, что время как будто уменьшало его компаньона, съеживая его физическое тело, словно не предназначенное для этого мира. Солнечный свет в волосах Йозефа побледнел и превратился в бесцветное золото рассвета и заката, а синева летнего неба в его глазах потускнела и стала похожа на облачную зимнюю серость. Он стал долговязым и слишком высоким, его бледная кожа плотно обтягивала выступающие кости. Он был дуновением, сущностью, бродягой, и Франсуа хотелось лишь одного – снова вдохнуть в легкие своего возлюбленного жизнь и любовь.
Теперь их связывала только музыка, трос, который с каждым днем становился все слабее и тоньше. Поначалу они играли сюиты Вивальди и концерты Гайдна, Моцарта и даже выскочки Бетховена, чаще всего ради увеселения клиентов дома.
«Теперь я – модное заведение», – провозглашал бордель Одалиски.
«До тех пор, пока не взвинтишь цены!» – отвечали клиенты.
Но даже в своей игре Йозеф как будто куда-то ускользал. Его ноты оставались точными и чистыми, как всегда, но душа во время исполнения мелодий находилась не здесь. Его музыка была так же прекрасна, как и прежде, только теперь она стала менее весомой, менее… человечной. Франсуа закрыл глаза и отвернулся.
Поздно ночью в доме можно было услышать, как он наигрывает меланхоличные мотивы и мелодии детства, оставшегося позади и потерянного. Девушки Одалиски тоже бодрствовали до рассвета, но такой уж была природа их торговли. Пространство между сделками, тишина между вздохами – вот где жил Йозеф. Ему нравилось стоять перед зеркалами в комнатах девушек, наблюдая за тем, как мягко изгибается его рука, как бегут пальцы по шее скрипки. Иногда он даже не понимал, где отражение, а где реальность, поскольку чувствовал себя так, будто живет под стеклом, по другую сторону чувства, по другую сторону дома.
Пока однажды стекло не исчезло.
Йозеф не играл «Эрлькёнига» со дня своего последнего публичного выступления, с того дня, когда его в последний раз видели в венском высшем свете. Он боялся чувств, которые вызывала в нем эта композиция: не только тоску по дому, но ярость, отчаяние, разочарование, бессилие, печаль, скорбь и надежду. При маэстро Антониусе он играл эту багатель тайком, делясь музыкой с Франсуа словно секретом. Тогда «Эрлькёниг» казался ему и пристанищем, и бегством, и спасительными объятиями его сестры.
Но теперь в этом произведении чувствовался упрек. Надлом. То, что он вообще испытывает эмоции, делало его уязвимым, ранимым, и Йозеф впадал в приятное оцепенение. Он видел печаль Франсуа, но не разделял ее. Он жил под стеклом, потому что там было безопасно.
Этой ночью он решил вскрыть старые раны.
По своему обыкновению он встал перед зеркалом и заиграл. Едва смычок коснулся струн, как мир изменился. Комнату наполнил аромат хвои и влаги, глубокой зелени спящих лесов и земли. Тени сделали зеркально-синюю ночь еще непрогляднее, и он увидел стоявшего перед ним высокого элегантного незнакомца, который, как и он, играл на скрипке.
Йозеф не ощутил ни страха, ни удивления, но человек напротив показался ему смутно знакомым. Это была фигура из его снов, близкая, словно старый друг. Незнакомец был в плаще и капюшоне, его лицо размывала темнота, но длинные руки и пальцы двигались в унисон с движениями Йозефа. Нота к ноте, фраза к фразе – мелодия звучала в унисон.
Понемногу Йозеф почувствовал, как просветлел его дух. Дверь была открыта, и впервые за долгое время он присутствовал в настоящем. В ушах раздался едва уловимый, но настойчивый грохот. Топот копыт? Или биение его сердца?
Незнакомец находился в комнате, невероятно напоминавшей ту, в которой играл Йозеф. Юноша восторженно наблюдал за тем, как второй скрипач, повернувшись, принялся разглядывать комнату, где-то подобрал гребень для волос, где-то ленту. Он положил в карман кольцо, монету, туфельку. Распутал платок, завязал узлы на корсетных веревках и спрятал коробочку с пудрой на полку, туда, где ее никто не найдет. Незнакомец повернулся к Йозефу, и луч света осветил заостренные уголки его волчьей усмешки. Он мягко приложил палец к губам, и Йозеф заметил, что невольно повторил это движение, словно сам был отражением. На таком близком расстоянии длинные, элегантные ладони скрипача оказались скрюченными и странными, и Йозеф увидел, что в каждом пальце есть лишняя фаланга.
– Кто ты такой? – прошептал он незнакомцу.
Тот поднял голову. Светлые кудри, выбившиеся из-под капюшона, насмешливый наклон подбородка. Йозеф кивнул, и незнакомец ухмыльнулся еще шире. Медленно, осознанно он поднес пальцы с лишними фалангами к краю шляпы и столкнул ее с головы.
На Йозефа смотрело его собственное лицо.
Кобольд, монстр в зеркале – это был он.
Сердце Йозефа колотилось все громче и громче, пока не заглушило все остальные звуки и чувства. Он рухнул на пол, и в этот миг на фоне луны пронеслись тени, призрачные всадники в призрачной погоне.
А снаружи женщина с зелеными, сиявшими в темноте глазами смотрела, как колеблются и дрожат облака, пролетая над борделем Одалиски, и на ее губах играла едва заметная, удовлетворенная улыбка охотницы.
На следующий день я отправила нашему загадочному новому покровителю ответ. Мама обрадовалась новостям и впервые за целую вечность я увидела ее улыбку. Годы отступили с ее лица, смягчив борозду, которая навсегда поселилась между ее бровями с тех пор, как умер папа. Ее синие глаза сияли, щеки разрумянились, и я вспомнила, что наша мама – все еще красавица. Кое-какие гости, должно быть, тоже это заметили и втихаря любовались ею.
Граф Прохазка был, наверное, и в самом деле очень богат, потому что, когда мы назвали его имя доверенному лицу в городе, нам выдали в кредит безбожную сумму денег. Их хватило на дилижанс, багаж и гардероб, и все равно еще кое-что осталось. Я расплатилась с нашими поставщиками в городе, установив новые схемы кредитования для мамы и гостиницы, и мы с Кете позволили себе по маленькой роскоши. Кете купила обрезки ткани для милой новой шляпки, а я – бумагу и новый набор аккуратно подрезанных перьев. Это ничего, что я не сочиняла музыку и не прикасалась к сонате Брачной ночи с тех пор, как вернулась из Подземного мира; я могла писать в Вене. Я буду писать в Вене.
Следующие несколько недель пронеслись как в тумане. Мы плыли в бесконечном потоке приготовлений, на которые уходило все наше время. Я старалась упаковать наши скромные пожитки, выбирая из них те, с которыми легко путешествовать. Я собрала одежду, обувь и пару безделушек, которые чудом остались у нас и не были проданы ростовщику в уплату папиных долгов.
– Что ты собираешься делать со своим клавиром? – спросила Кете. Мы стояли в комнате Йозефа и разбирали мои вещи. – Может, попросим графа отправить за ним, как только мы там обоснуемся? Или ты намереваешься продать его до отъезда?