Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается progressisti, все еще живущих в деревне и обрабатывающих господскую землю, они ждут не дождутся, когда выберутся из-за своих свободных от арендной платы, метровой толщины стен, в которых восемь месяцев в году стоит мороз и в которых когда-то уживались в заботе друг о друге три-четыре поколения семьи. Но тех величественных семей больше нет. Старые умирают, молодые бегут, и остаются только те, кто слишком стар для бегства и слишком молод для смерти, только они остаются в старых промороженных стенах.
Теперь за работу на земле причитается ежемесячная выплата плюс приличная доля в урожае. И вот прогрессисты говорят, что они достаточно богаты, чтобы купить кусочек желто-розового дворца, где мобильные телефоны принимают четкий сигнал, где больше розеток для телевизоров и меньше окон, которые приходится мыть. Впрочем, прогрессистов соблазняют не только электронные забавы и прямые гладкие стены. Это старая заноза.
— Е la scoria della mezzadria. Это грязь, оставшаяся от системы исполья, — говорил Барлоццо, когда на пьяццу вышла Флори с тарелкой, прикрытой кухонным полотенцем.
Она подошла на цыпочках, одними губами выговорила «scusatemi», словно опоздала на второй акт «Мадам Баттерфляй». Барлоццо встал, приветствуя ее, перенял тарелку и пристроил на каменной стене рядом с нашим вином, поцеловал руку и уступил свое место. И, почти не прерываясь, продолжал, обращаясь к нам:
— Им стыдно, что они все еще испольщики у знатных господ, стыдно кланяться им, снимать перед ними шляпу. Они теперь не с гордостью, а с озлоблением оставляют корзины лучших окороков и самых крупных трюфелей у их блестящих дверей. Ежемесячный чек слишком тонок, чтобы скрыть историю рабства.
Фернандо, уверенный, что на тарелке нас дожидается что-то изумительно вкусное, приподнял полотенце, открыв похожую на торт головку pecorino. Он отрезал тонкий, совсем тонкий ломтик ножиком, который Флори положила на край тарелки. В карманах ее свитера нашлись бумажные салфетки. Не сводя глаз с Князя, она достала их и, подкладывая под каждый отрезанный Фернандо ломтик, стала передавать нам. Понемногу головка на тарелке уменьшалась, и к нам безмолвно, с равномерными паузами, переходили новые порции.
— Традиционалисты качают головами. Кто-то живет в деревне, кто-то на земле, но никто из них не хочет переселяться в желто-розовые дворцы. Они говорят, что жизнь была лучше, когда жилось труднее. Они говорят, еда вкуснее, когда наголодаешься, и что нет ничего чудеснее, чем видеть каждый закат и каждый рассвет. Они говорят, что такой и должна быть жизнь: работать до пота, есть свою долю и спать как дитя. Говорят, что не понимают, зачем копить вещи, которых нельзя съесть, выпить или носить на себе. Они еще помнят времена, когда копить — означало набрать три мешка каштанов вместо двух. Они говорят, их соседи потеряли умение чувствовать и воображать — а некоторые и любить. Они говорят, каждый из нас обладает всем и ничем, а потому единственное наше дело — попытаться понять ритм вещей. Свет и тьму. Времена года. Жить благородно в довольстве и в нужде. Принимай то и другое, иначе лишишь себя половины жизни. Они говорят, каждый, кто перебрался жить в желтые и розовые дворцы, дожидается смерти, а тем временем смотрит все эти дегенеративные передачи, где танцуют девицы и выступают мужчины в плохо сделанных париках, и называет все это «отдыхом». Праздность и достаток слились в единое чувство, которое начинает слишком походить на беспечность. Вся эта праздность, весь этот достаток. Чего от них ждать, как не беспечности.
Барлоццо назвал беспечность — sprezzatura. Резкое слово. Оно означает овладение чем-либо — искусством или жизнью — без усилий и настоящего труда, что и дает в результате беспечность.
— Традиционалисты, прогрессисты… ба! Пожалуй, важно только одно — чтобы наших жизней хватило на весь наш срок. Знаете, чтобы жизнь продолжалась, пока не кончится, чтобы все ее части были равны, как когда последним куском хлеба подбираешь последнюю каплю масла на тарелке и запиваешь последним глотком вина, — вставила Флори.
Князь поднялся и подошел к Фернандо, положил руку ему на плечо и переводил взгляд от меня к Флори и снова ко мне.
— Вы с Флори — одной породы, Чу. Но еще больше ты походишь на мою мать. Ей тоже трудно жилось.
— Не думаю, что мне трудно живется!
— Конечно, нет. Пока нет. Ты ведь скрашиваешь время. Так же скрашивала его моя мать. Жизнь была для нее слишком яркой, слишком большой и далекой, и она прищуривала глаза и сокращала шаг. Она, как художник-импрессионист, сглаживала углы, сквозь прикрытые веки видя все размытым и окруженным сиянием. Видела жизнь как при свете свечи. Она, кажется, почти всегда блуждала в каком-то прекрасном далеке. Глубоко прятала свои тайны. Как ты. И она думала, что все можно разрешить куском хлеба. Как ты.
— Это верно, что она видит вещи по-своему.
Фернандо рассказал им историю про нас с Эриком. Я как-то везла его в школу по шоссе Рио-Американо в Сакраменто. Мы знали наизусть каждый поворот дороги, и, заметив в ста ярдах впереди новую вывеску, я подтолкнула Эрика локтем: «Смотри, милый, новая французская булочная». Так я прочитала четыре ярко-красные светящиеся буквы «Pain» — «Хлеб». «Мам, там написано „pain“[2]— „боль“. Это новая больница, мама», — возразил мне сын.
Фернандо не из тех, кто портит хороший рассказ ради строгой правды. Он приукрасил историю, и они с Князем дружно захлопали в ладоши. Дождавшись, пока они уймутся, я спросила Барлоццо:
— Что вы знаете о моих тайнах?
— Если бы я о них что-то знал, они бы не были тайнами, верно? Могу только сказать, что люди с тайнами обычно узнают друг друга.
— Значит, раз вы распознали мои тайны, у вас они тоже есть? Так?
Флори вскинула голову, но быстро скрыла замешательство, потянувшись к блюду, на котором уже ничего не осталось, кроме крошек и серебряного ножика.
— Так. И хватит об этом пока.
— Ладно. А насчет того, что я стараюсь решить все хлебом, — ну, по-моему, что бы там ни было, а кусок хорошего хлеба не помешает. Кстати, о хлебе. У меня опять вышел весь розмарин. Вы не принесете мне еще?
— Ты не матрас ли набиваешь розмарином? Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так сходил с ума по этой травке, — съязвил он.
— Может, это потому, что я скучаю по морю. Розмарин — роза моря. Трава у старого целебного источника немногим хуже, чем кусты в корке соли, растущие у Средиземного моря.
— Я принесу тебе розмарина на дюжину матрасов и с удовольствием съем сколько угодно твоих экзотических ужинов. Но, пожалуйста, всегда пеки для меня лично обычный простой хлеб. И ставь для меня на стол стакан вина и кувшинчик масла.
Похоже, пора мне последовать примеру Флори: научиться уравнивать между собой все части — хлеб, масло и вино.
Иногда по утрам мы отказываемся от прогулки вниз к теплым источникам и вместо нее обходим деревню, добираясь к прежней «терме» — спа. Само слово «спа» — латинское сокращение от «salus per aquam», «здоровье через воду». Заглядывая в развалины залов, где некогда отмокал Медичи, мы гадаем, верны ли сведения деревенской разведывательной сети. Крупная реконструкция спа, затеянная флорентийской корпорацией, безусловно, изменит колорит деревни — соблазненной стилягами и болящими, которые явятся сюда в надежде на возрождение своих артритных пальцев и ноющих спин. Сонная деревушка проснется, но вряд ли от поцелуя прекрасного принца.