Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я украдкой оглянулась на моего собственного прекрасного принца. Мы шли молча, погрузившись каждый в свои размышления. Но что это? Что это за долгая медлительная дрожь охватила меня? Неужели в ней виноват зябкий ветерок, норовящий сдуть лето? Или рука мужа, на ходу задевшая мое бедро? Я вспыхнула, когда он чуть задержал руку, и он поцеловал меня, и я с удовольствием ощутила на его губах вкус кофе, молока и хлеба и нерастаявшие крупинки сахара. Он на вкус — как хороший кулич кугельхопф. Как у него это получается? Почему у меня от него кружится голова? Может, дело совсем не в нем, может, это повышенное давление? Как же я не подумала. Наверняка так и есть. Повышенное давление вызывает озноб. Или это гормоны прихлынули и отхлынули шутки ради? Или это Фернандо? Я решила, что это он, но сомневаться — просто ужасно. А еще ужаснее, что этот человек так же умело наводит на меня дрожь совсем иного сорта.
Я в саду, вожусь с курицей, готовлю ее, как, по словам Флори, готовила на воскресный обед ее мама. Делаю все, как она научила: положи курицу на сковородку на подложку из турнепса, картошки, лука-порея и моркови… На этом ее инструкция оканчивается, и я продолжаю по своему усмотрению. Я положила внутрь птицы горсть чеснока, раздавив зубчики прямо в кожуре, смазала снаружи оливковым маслом и украсила толстой веточкой свежего розмарина. Примерно через час в горячей дровяной печи кожица стала хрустящей и смуглой, по ней золотистыми ручейками стекал сок. Я переложила курицу пока в длинную глубокую нагретую тарелку. В доме поставила сковородку на большой огонь, в поскребыши запекшихся овощей и сок на сковородке плеснула белого вина, которое превратило сок в соус со вкусом субботней ночи и воскресного дня. Я добавила в соус хлебные корочки, оставила их на несколько минут пропитаться, а тем временем подогрела полчашки vin santo (святого вина), подкинула в него горсточку сочных дзибибби, изюмин с острова Пантеллерия, соседа Сицилии. Дикий латук, уже вымытый, обсушенный и завернутый в кухонное полотенце, дожидался в холодильнике. Я открыла белый совиньон из Кастелло делла Сала и поставила бутылку в ведерко со льдом.
Моне влюбился бы в стол на нашей террасе, украшенный кувшином с маками и лавандой, свечами, укрытыми от знойного девятичасового ветра в старом корабельном фонаре. Я позвала прятавшегося где-то наверху Фернандо. Я выложила на сервировочные тарелки холодный латук, полила его соусом, сверху положила хлеб, посыпала его теплым, набухшим в вине изюмом и, наконец, увенчала все творение цыпленком. Я умирала от голода.
Я подошла к лестнице и крикнула наверх:
— Фернандо, la сепа е pronta, ужин готов!
Я разлила вино и стояла на террасе, прихлебывая из стакана, подбоченившись, любуясь вечерней землей. Фернандо все не было. Я вышла в сад и крикнула в открытое окно:
— Фернандо, ты спустишься со мной поужинать?
Кто-то, только не Фернандо, высунулся из окна гостевой комнаты. Я и в темноте узнала его. Или скорее ощутила присутствие старого знакомого, мистера Ртуть. Одышливый тип, так часто вселявшийся в моего муженька в Венеции, выследил нас и в Тоскане.
— Non ho fame. Я не голоден.
Ртуть никогда не хотел есть.
— Может, спустишься хоть составить мне компанию? Цыпленок на вид — объедение. Ну, выпей хоть стакан вина с хлебом. Спускайся, поболтай со мной.
Я перепробовала все кнопки, которые срабатывали прежде, но ничего не помогло.
Он искусно выдержал театральную паузу, наращивая напряжение. Потом я услышала на лестнице шаркающие шаги. И поспешно хлебнула вина. С первого взгляда я увидела в нем янычара, объявившего войну своей звезде. Начал он с заявления, что уход из банка не принес ему покоя, которого он искал. Он оплакивал потери: надежность, положение, статус.
— И в этой дыре я думал обрести безмятежность! — заключил он.
Мне хотелось сказать, что безмятежность — не географическое понятие, что если в нем не было безмятежности в Венеции, откуда ей взяться в Тоскане. Но я промолчала. Я только смотрела на него в немом удивлении, и в памяти у меня мелькали великолепные картины последних недель и месяцев. Он сообщил, что чувствует себя ограбленным. Он произносил обвинительную речь, стоя почти вплотную ко мне.
— Это я тебя ограбила? — осведомилась я.
Я тоже успела вскочить на ноги.
— Ну конечно ты. Без тебя это было бы невозможно. Это ты заставила меня поверить, что я могу вырасти в нечто непохожее на доброго старого Фернандо, — сказал он, уже приготовившись принять ласковые утешения.
— Добрый старый Фернандо был лучшим из людей, каких я знала. Не оставляй его за спиной. Возьми его с собой и наберись терпения. Вместо того чтобы высчитывать, кто у тебя что украл, смотри, не обокрасть бы себя самому! Ты воруешь у себя время, Фернандо. Как ты заносчив! Тратить время на разговоры в такой вечер — как будто это кислая вишня, которую можно, едва надкусив, выплюнуть в грязь! Всякий раз, когда ты окунаешься в прошлое, ты теряешь время. У тебя его так много, что не жалко, любовь моя?
Он что, ждал, что какая-нибудь турецкая фея выведет его на дорогу из дремучего тосканского леса? Разве не потому он решился на побег, что устал вечно идти по указке? Но до Фернандо, погруженного в меланхолию, сейчас ничего не доходит. Я знаю, эта меланхолия — жажда утешения, но при всем моем сочувствии оно сейчас не поможет. Этот его покой выстроен из соломы. Малейшее колебание внутреннего состояния — и постройка рушится. Как плавучее гнездо морской птицы, захлестнутое волной, погружается в горькую пучину.
— Что ты вечно изображаешь, будто падаешь в пропасть на краю земли? Ты что, не слыхал: земля круглая, так что, когда тебе покажется, что падаешь, перекатись и вставай, как все люди, — Я уже орала.
Он меня не слышал. Я вытащила томик Андре Жида и прочла:
— «Тот, кто хочет открыть новые земли, должен приготовиться очень долго плыть по морю».
Он отвечал, что это чушь собачья, вопя, что всю жизнь провел в море, а теперь еще дальше от земли.
— И, по-твоему, я должна признать свою вину, когда ты уволился с работы, даже не спросив меня, когда ты сам так спешил купить этот дом и «начать сначала»? Тебе проще забыть об этом и позволить мне терпеть твое нытье? Вот чего стоит быть твоей женой? Не знаю, смогу ли заплатить. Не уверена даже, что мне хочется платить!
Я заметила, что говорю все это на беглом, пылком итальянском. И со свежим, едким красноречием. Я была Анной Маньяни и Софи Лорен. Из какого-то закутка в глубине души я с изумлением наблюдала за другой женщиной, которая кусала кулак, топала ногой, встряхивала волосами. Неужто это я так бранюсь? С таким наслаждением выплескиваю все накопившееся за три года, за сто лет проглоченных шипов. Да, это я. Крошечная я, которая только плачет, когда ей больно, или улыбается и говорит что-нибудь глубокомысленное и утешительное тому, кто оказался рядом. Мне нужен был другой язык, чтобы вырваться за установленные самой себе рамки, сбросить личину хорошей девочки.