Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Федеральное правление НДП! — приглушая голос, сказал Клауберг. — Здесь же редакция партийной газеты «Дойче нахрихтен». Это центральная газета.
— А тот, кобургский, журнал — он чей же? — спросил Сабуров.
— Тот, я же говорил тебе, международный орган НДП.
Они заглянули в несколько первых комнат, не углубляясь в недра неонацистской конторы, и Клауберг глазами подал знак на выход. На лестнице он сказал:
— Нам нельзя было лезть с разговорами, обнаруживать себя. У нас, снова и снова напоминаю тебе, другая задача. Но все-таки хотелось взглянуть на то, как и где заваривается каша. Центр здесь, понимаешь, в Ганновере, в этом доме. Партия растет, хорошо растет. А знамя заметил? Совсем как старое. Только кое-чего нет в белом круге?
— Свастики?
— Ты догадлив, Петер. Ее, конечно. Но дай срок, будет и она. Местечко приготовлено не зря.
Лицо Клауберга светилось, он шагал по улицам бодрее и крепче, чем до посещения этого громоздкого ганноверского дома. Чувство ожидания чего-то рокового, неизбежного, угнетавшее его долгие годы, стало отходить, ослабевать, выпадать из памяти.
«Радуется, — раздумывал, посматривая на него, Сабуров, — приглашает и меня радоваться вместе с ним». А чему вместе с Клаубергом должен радоваться он, Сабуров? Тому, что под новой вывеской возрождается старый нацизм? Тому, что вновь сколачивается колыбель, в которой будет выпестовано новое дитятя нацизма — третья мировая война, и тогда вновь дивизии клаубергов, бауэров, мюллеров, шванебахов попрутся на Восток, в Россию, завоевывать «жизненные пространства»? И что же, и на этот раз ему, Сабурову, надо будет маршировать вместе с ними? На это рассчитывает Клауберг? Нет уж. Позорное, трусливое бегство после Берлина, после пуль Гитлера и яда Геббельса, когда начался такой национальный развал, какого, может быть, история человечества еще и не знала, испытать сновa нечто подобное, прятаться в коровниках, в ямах из-под гнилого турнепca, обрастать бородой, чтобы часом тебя не узнали, сжигать одни документы и у растленных негодяев, отдавая им последнее, что у тебя было, получать другие, еще более фальшивые, — увольте, увольте… Когда они добрались до Копенгагена и остановились в гостинице авиа-компании «SAS» и когда в карманах у них уже лежали билеты на самолет до Лондона, Клауберг тряхнул остатками своих финансов и в ресторане, неподалеку от гостиницы, заказал обильный и, надо отдать ему должное, довольно изысканный ужин.
Они сидели в полумраке при свечах, ровно и нездешне светившихся в стеклянных цилиндрах, дабы потоки воздуха от взмаха рук гостей или движений официанта не колебали слабые язычки пламени. В углу, в еще большем мраке, возле пианино горбилась старая пианистка и тихо, еле слышно, исполняла что-то грустное, мечтательное, располагающее к| раздумьям, ослабляющее в человеке колки его нервных струн.
— Я не способен, Петер, делать такие сногсшибательные заключения, как, скажем, делал Шерлок Холмс. — заговорил подвыпивший Клауберг. — Помнишь, разглядев гостиничную наклейку на чемодане, он ошеломлял человека, называя ему ту страну и тот город, откуда человек только что приехал? Но я в какой-то мере физиономист. По твоему лицу в Ганновере я понял, что внутренне ты не был тогда со мной. Зачем тебе эти немцы с их идеями возрождения, думал ты. Разве я не прав? Ну, можешь не отвечать. Это не допрос. Это логические рассуждения. Но, дорогой мой, нам надо быть взаимопонимающими. Мы вас, русских беглецов, понимали в свое время. Мы вас обогрели, пригрели, два десятка лет вы пользовались нашим гостеприимством в ожидании возвращения в Россию. И мы вам хотели вернуть эту вашу Россию. Не так ли? Можешь, говорю тебе, не отвечать. Так почему же ты, русский, не хочешь понять сегодня немца, жаждущего, чтобы его, то есть моя, родная Германия вновь заняла то место в мире, которое у нее отняли в сорок пятом? Почему ты не отвечаешь тем же на то же?
— А потому, Уве, что это совсем не то же. Во-первых, вы и не собирались возвращать Россию нам. Теперь всем известно из опубликованных се кратных планов, что вы хотели прикарманить ее для себя. Во-вторых, мы стремились в свой дом совсем не для того, чтобы потом на кого-то нападать, брать кого-то за глотку. А вы, вы… Вам что надо? Встать на ноги, вооружиться и опять лезть на соседей.
— Логично, логично, — одобрил его рассуждения Клауберг. — Один только есть изъянец в твоих рассуждениях. Это сейчас ты блеешь таким ягненочком: нам бы домой, мы бы тихонько сидели, никого не трогали. Брось чудить! Вам бы подай вашу старую Россию, вы бы тотчас заговорили о Дарданеллах, об исконных российских интересах там, да еще там, да вот здесь. Да ваши Милюковы, уже будучи в эмиграции, не могли столковаться друг с другом по поводу не им принадлежавших проливов, по поводу того, давать или не давать государственную самостоятельность, скажем, Финляндии. Уж настолько-то я историю знаю, Петер. Кое-чему меня учили, а кое-что я и сам прочел за свою жизнь. Словом, нехорошо, когда ты на добро, сделанное тебе немцами, не хочешь ответить добром.
— Мне думается, я давно за все расплатился, и с лихвой, — сказал Сабуров. — И настолько старательно расплачивался, что теперь своего истинного имени никому не могу открыть.
Они ели, пили, слушали музыку, перебрасывались словами, атмосфера была такая, что к спорам не располагала, напротив, звала к единению, к взаимному пониманию. Клауберг сказал:
— Мне кажется, что ты не совсем отчетливо уяснил для себя, где мы находимся. Это же Копенгаген! Родина вашей предпоследней царицы по имени Дагмар, но у вас ставшей Марией Федоровной. Тут она и умерла, ускользнув своевременно из России. Сколько страстей здесь кипело откипело лет сорок пять назад! Какие строились планы! Можно сходить ее родственничкам во дворец. Скажешь, что ты Сабуров. Вспомнят, примут.
— Обойдемся, — ответил Сабуров.
— Между прочим, тут ваших много. Убежден, что та бабуся, которая музицирует в углу, твоя соотечественница. По репертуару сужу. Датчанка, даже престарелая, преподносила бы нам современную музыку. А эта законсервированная сударыня, слышишь, как на наших с тобой нервах играет. Пойду спрошу.
— Зачем? Сиди.
— Нет, все-таки. Интересно.
Клауберг поднялся и ушел к пианистке. Он пробыл возле нее несколько минут. Когда шел обратно, пианистка уже играла «Очи черные». Лицо Клауберга расплывалось от удовольствия.
— Ну что, видишь! Русская