Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто же ты такой, Никколо? — вдруг спросил Джулиано да Сангалло, глядя в его возбужденное лицо.
Макиавелли выпрямился и пошел к выходу. Только на пороге остановился и устремил на Сангалло острый взгляд пылающих глаз. Голосом, в котором слышались гордость и боль, который пламенел и жегся, как раскаленный стальной прут, он промолвил:
— Я — наставник, маэстро Сангалло, наставник правителей… в такое время, когда правителей нет.
И ушел.
После небольшого молчания Сангалло налил себе вина и тихо промолвил:
— Странный человек этот Никколо, правда, Микеланджело?
— Мучается… — ответил Микеланджело. — Тоже хочет творить, а не может, не дают ему… Вот он и мучается своим проклятым бессилием, он, в котором сила так и переливается и хочет выплеснуться через край. Ничего не может поделать…
— Теперь будет договариваться с Леонардо, который для Содерини не по карману… Содерини не желает, чтобы Леонардо получал деньги зря! Вот до чего мы во Флоренции дошли: художники должны будут представлять счета!.. Ах, где они, времена Лоренцо Маньифико, который полагал, что для чести и блага страны художники нужней чиновников и полководцев, окружал их большей пышностью, чем своих придворных, и предоставлял им полную возможность работать свободно, не зная никаких забот… А где времена Козимо Медичи?.. Теперь это уж похоже на сказку!.. Где они? Ты слишком молод, а я их очень хорошо помню… от этого теперешнее кажется еще хуже… Козимо Медичи, pater patriae, обрушился раз на Синьорию: "Дайте художнику время! Произведения художника должны сперва созреть, чтобы достичь вершины прекрасного! Только бездушный человек либо деревенщина может понукать художника, торопить его!.." Так говорил Козимо Медичи, а после него — Лоренцо Маньифико… А где времена божественного Гиберти? Пятьдесят лет кормили его флорентийские цеха, пока он окончил двери баптистерия, чудо искусства, других таких нет во всем мире…
— Достойные украсить врата рая… — прошептал Микеланджело.
— Да, — кивнул головой Сангалло, тряхнув своей могучей шевелюрой, других таких нет во всем мире, и когда-нибудь ангелы навесят их в райских воротах… Да, тогда понимали, как важно для художника — иметь время… А теперь! — Сангалло презрительно махнул рукой и громко плюнул. — При таких вот Содерини…
"У тебя будут рвать неоконченную работу из рук… — слышал Микеланджело тихий голос Леонардо… — Это для них — предмет торговли, а не искусства, они покупают наши имена, чтобы сейчас же выгодно их продать… вот их отношение к искусству: быстро купить и выгодно продать… и у тебя будут неоконченные произведения, и у тебя, Микеланджело… который меня за это корил…"
— Вести счеты с Леонардо! — ворчал сквозь зубы Сангалло. — Да разве можно оплатить его труд?.. Но Содерини этого никогда не поймет… Содерини… как это сказал Никколо?.. приверженец архивных полок и канцелярских свечей… чиновник, который хочет, чтобы у него все счета были в порядке… Пятнадцать флоринов в месяц. На месте Леонардо я давно бросил бы их Содерини в лицо… На, лопай, мужлан!.. — сказал бы я ему, это плата для моего дурака с зашитой пастью, а не для художника… Ты представляешь себе, Микеланджело! Старик Козимо и не подумал удерживать при себе Филиппо Липпи, несмотря на то что выплатил ему вперед большую сумму… Филиппо Липпи, беспокойная, горячая натура, не успел кончить один из многих уже оплаченных ему заказов, почувствовал, что его тянет в другое место, но когда на него пожаловались Козимо Медичи, тот сказал: "Оставьте перед ним двери открытыми! Художники — не вьючные животные! Их нельзя ни запирать, ни принуждать к работе…" Вот что приказал старый Козимо Медичи, так понимали нашу работу настоящие правители, князья, доброхоты и ценители искусства… И тогда можно было свободно творить великие, возвышенные, непреходящие произведения… А Содерини что? А ему подобные? Пятнадцать флоринов в месяц для Леонардо да Винчи из кассы Синьории, по его мнению, много… он, конечно, и это называет растратой казенных денег!
— Что делает теперь Леонардо? — прошептал Микеланджело.
Сангалло пожал плечами.
— Начинает… и не оканчивает. Начнет одну работу, сделает набросок… а потом вдруг бросает, чтобы на несколько недель заняться изучением птичьего полета или какого-нибудь вновь найденного скелета… Опять уходит с головой в математику, геометрию, изобретает всякие диковинные приспособления, забывая о набросанных картинах… Иногда, говорят, даже у его близких такое впечатление, что живопись ему в тягость. Это какое-то тяжелое ярмо, от которого хорошо бы освободиться… словно он считает ее чем-то второстепенным… дополнительным к его научным исследованиям… С самого приезда к нам он пишет картину с изображением святой Анны, для церкви святой Аннунциаты… к набросанной картине в процессиях паломничают, так она прекрасна… а ему и дела нет: месяцами к ней не притрагивается; теперь задумал строить улицы в два яруса, оба — с пешеходной и проезжей частью, предвидя, по его словам, огромное развитие городов и обезлюденье деревень, так он хочет, дескать, подготовить города к принятию такого количества народа… Вот чем забавляется! А в это время князья и герцогиня шлют ему умоляющие письма, чтоб он что-нибудь написал для них, по своему выбору… Напрасные ожидания! И портрет монны Лизы тоже не так-то скоро будет готов, главной задачей станет для него теперь — произвести расчет, как лучше изменить русло Арно, чтобы отвести реку от Пизы, и тогда город, оставшись без воды, сдастся на милость… кого? Содерини, который, как гонфалоньер, один пожнет лавры победы… за какие-нибудь пятнадцать флоринов в месяц! А ты слышал, что сказал Никколо? Ведь Леонардо с восторгом накинулся на этот план — и я верю: он такой!..
— Маэстро Джулиано, — после небольшого молчания промолвил Микеланджело. — Прости, что я так говорю, но… не надо смеяться над Макиавелли: он очень мучается…
— Никколо? — удивился Сангалло. — Я нынче уже второй раз слышу это от тебя. Замечаю, что он в последнее время язвительней и ожесточенней, чем обычно, но ведь он до сих пор никогда не сердился на шутки… Ты считаешь, отчего он стал таким? Оттого что Содерини не интересуется его планами и предложениями? Думаешь, его на самом деле так терзает бездействие Флоренции, тогда как, по его мнению, Флоренция должна взять на себя руководство всей Италией? Ты только представь себе лицо Содерини, когда Макиавелли в смиренной позе ничтожного секретаря начинает поучать гонфалоньера в таких вопросах… которые этому плебею и во сне не снились…
— По-моему, здесь дело не столько в Содерини, — прошептал Микеланджело. — Мне кажется, тут что-то совсем другое, что я могу доверить только тебе… Может быть, это дон Сезар, дело в том, что дону Сезару не удается осуществить свой план, несмотря на слабость Пия Третьего…
— Что ты говоришь? — изумился Сангалло. — Ты думаешь, что Макиавелли… и дон Сезар!
— Я думаю только то, — ответил Микеланджело, — что Никколо считал дона Сезара единственным человеком, способным руководить, по его выражению, этим стадом — толпами продувных, трусливых, подлых и сбитых с толку людей, которых только он может повести к определенной цели, к созданию великой империи, о которой Никколо никогда не перестанет грезить; понимаешь, только дон Сезар — правитель, настоящий князь, какого требует наше время, князь, а не государишка!