Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не очень-то, – ответил я, – ему было нужно, чтобы его считали погибшим, и во время катастрофы «Дордони» он мог пожертвовать несколькими документами. Но что с вами, друг мой? По-моему, вам дурно! Вы не заболели?
Рультабийль упал на стул. Дрожащим голосом он рассказал, что поверил на самом деле в смерть Ларсана только после венчания. Репортер считал: если Ларсан жив, он ни за что не позволит совершиться акту, который отдавал Матильду Стейнджерсон господину Дарзаку. Ларсану достаточно было только показаться, чтобы помешать браку, и как бы опасно для него это ни было, он обязательно так и сделал бы, зная, что весьма набожная дочь профессора Стейнджерсона не согласилась бы связать свою судьбу с другим человеком при живом муже, пусть даже с житейской точки зрения ее с ним ничто не связывало. Ей могли доказывать, что по французским законам этот брак недействителен, – напрасно: она тем не менее считала бы, что священник сделал ее несчастной на всю жизнь.
Утирая струившийся со лба пот, Рультабийль добавил:
– Увы, друг мой, вспомните-ка: по мнению Ларсана, «дом священника все так же очарователен, а сад все так же свеж»!
Я прикоснулся ладонью к руке Рультабийля. Его лихорадило. Я хотел его успокоить, но он меня не слушал.
– Значит, он дождался, когда брак будет заключен, и появился несколько часов спустя! – воскликнул он. – Ведь для меня – да и для вас, не так ли? – телеграмма господина Дарзака ничего не означает, если в ней не имеется в виду, что Ларсан возвратился.
– Очевидно, так! Но ведь господин Дарзак мог ошибиться?
– Что вы! Господин Дарзак не пугливый ребенок. И все же будем надеяться – не правда ли, Сенклер? – что он ошибся. Нет-нет, это невозможно, это слишком ужасно! Друг мой Сенклер, это было бы слишком ужасно!
Даже во время самых страшных событий в Гландье Рультабийль не был так возбужден. Он встал, прошелся по комнате, машинально переставляя предметы, потом взглянул на меня и повторил:
– Слишком ужасно!
Я заметил, что нет смысла доводить себя до такого состояния из-за телеграммы, которая еще ни о чем не говорит и может быть плодом какой-нибудь галлюцинации. Затем я добавил, что в то время, когда нам обязательно потребуется все наше хладнокровие, нельзя поддаваться подобным страхам, непростительным для человека его закалки.
– Непростительным! В самом деле, Сенклер, это непростительно!
– Но послушайте, дорогой мой, вы меня пугаете! Что происходит?
– Сейчас узнаете. Положение ужасно… Почему он не умер?
– А кто, в конце концов, сказал вам, что он и взаправду жив?
– Понимаете, Сенклер… Тсс! Молчите! Молчите, Сенклер! Понимаете, если он жив, то я хотел бы умереть!
– Сумасшедший! Ей-богу, сумасшедший! Вот именно, если он жив, то и вы должны жить, чтобы защитить ее!
– А ведь верно, Сенклер! Совершенно верно! Спасибо, друг мой! Вы произнесли единственное слово, которое может заставить меня жить, – «она». А я, представьте, думал лишь о себе! О себе!
Рультабийль принялся над собой подшучивать, и теперь пришла очередь испугаться мне. Обняв его за плечи, я начал его упрашивать рассказать, почему он так испугался, заговорил о своей смерти и столь неудачно шутил.
– Как другу, как своему лучшему другу, Рультабийль! Говори же! Облегчи душу! Поведай мне свою тайну – она же гнетет тебя. Я всем сердцем с тобой.
Рультабийль положил руку мне на плечо, заглянул в самую глубину моих глаз, в самую глубину моего сердца и ответил:
– Вы все узнаете, Сенклер, вы будете знать не меньше моего и ужаснетесь так же, как я, потому что я знаю: вы добры и любите меня!
Наконец Рультабийль немного успокоился и попросил железнодорожное расписание.
– Мы выедем в час, – проговорил он. – Зимой прямого поезда из Э в Париж нет, поэтому мы будем дома часов в семь. Но мы вполне успеем уложить чемоданы, добраться до Лионского вокзала и сесть на девятичасовой на Марсель и Ментону.
Он даже не спросил моего мнения, он тащил меня за собою в Ментону, как притащил в Трепор: ему прекрасно было известно, что при существующем положении дел я ни в чем не смогу ему отказать. К тому же он находился в таком состоянии, что мне и в голову не пришло бы оставить его одного. А у меня начинались каникулы, и во Дворце правосудия дел больше не было.
– Стало быть, мы едем в Э? – спросил я.
– Да, и там сядем в поезд. В экипаже мы доберемся из Трепора до Э за каких-нибудь полчаса.
– Не много же мы побыли здесь, – заключил я.
– Вполне достаточно… Надеюсь, вполне достаточно, чтобы найти то, за чем я сюда, увы, приехал.
Я вспомнил о духах дамы в черном и промолчал. Разве он не пообещал мне, что скоро я все узнаю? Тем временем Рультабийль повел меня на мол. Ветер дул с прежней неистовой силой, и нам пришлось укрыться за маяком. Рультабийль остановился и в задумчивости закрыл глаза.
– Здесь я видел ее в последний раз, – наконец проговорил он и взглянул на каменную скамью. – Мы сидели, и она прижимала меня к сердцу. Мне было тогда всего девять… Она велела мне оставаться на этой скамье и ушла; больше я ее не видел. Был вечер, тихий летний вечер, вечер, когда нам вручали награды. Участия во вручении она не принимала, но я знал, что она придет вечером… Вечер был ясный и звездный, и я на секунду подумал, что увижу ее лицо. Но она вздохнула и закрылась вуалью. А потом ушла. Больше я ее никогда не видел…
– А вы, друг мой?
– Я?
– Да, что сделали вы? Вы долго просидели на этой скамье?
– Мне очень хотелось, но за мною пришел кучер, и я вернулся.
– Куда же?
– Ну… в коллеж.
– Так в Трепоре есть коллеж?
– Нет, коллеж в Э… Я вернулся в коллеж в Э. – Он сделал мне знак следовать за ним. – Или вам хотелось бы остаться здесь? Но тут слишком уж дует!
Через полчаса мы были в Э. Проехав Каштановую улицу, наш экипаж загрохотал по тугим плитам пустынной и холодной площади; кучер возвестил о нашем прибытии, принявшись щелкать кнутом; этот оглушительный звук пронесся по улочкам маленького, словно вымершего, городка. Вскоре над крышами раздался бой часов – они были на здании коллежа, как пояснил Рультабийль, – и все стихло. Лошадь и экипаж застыли.