Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я? Я был низкого роста, худым, неприметным и неловким. Мое лицо рано состарилось и внушало отвращение. Из-за близорукости я носил очки, так как часто разбивал монокль.
Однажды меня вызвал к себе полковник для личного отчета.
– Господин лейтенант, – начал он резким тоном, – дальше так продолжаться не может. Уже второй раз от оберст-бригадира приходит служебная записка, в которой он высказывает недовольство вашим обмундированием. Стоит на вас посмотреть, как дурно становится. Чаще и тщательнее брейтесь! Любой ефрейтор выглядит лучше, чем вы. Вы хотите опозорить господина фельдмаршал-лейтенанта?[17] – Он имел в виду моего отца. – Дорогой Душек, – продолжал командир спокойнее и без формальностей, – ты должен лучше следить за собой. Сходи к портному! Оденься как следует! Бог мой, если б я снова мог стать молодым!
Эти речи, несмотря на полковничью язвительность и взвинченность, не производили на меня впечатления.
Хорошая фигура? Я не гордился бы этим. В чем же я был честолюбив?
Я жил в пансионе госпожи Коппельман; при входе в эту дыру на табличке было выведено многообещающее слово «Ресторация». По вечерам я избегал участвовать в пирушках офицерского братства. После службы, в пять часов, я усаживался в «салоне» госпожи Коппельман. Даже здесь, среди кашляющих и харкающих польских извозчиков, среди клянущихся всеми святыми крестьян-русин, среди крикливых и дергающих себя за пейсы евреев, я чувствовал себя счастливее, чем в кругу своих приятелей. С рюмкой хозяйкиного зеленого мятного ликера я, господин офицер, пристально смотрел на сидящих за столами крестьян и евреев, которых обслуживали с бесконечными «ай!», «ой!», с подобострастными поклонами; да, я взволнованно наблюдал за этими свободными, раскованными людьми и торжествовал в душе: здесь я вместе с ними! К семи часам комната пустела, и я оставался наедине с жужжащим хороводом хлопотливых галицийских мух.
Маленькое грязное оконце подрумянивалось в вечерней заре. Снаружи гоготали гуси, и босые ноги крестьянок шлепали по вечному болоту улицы. Наступал мой час. Я садился за расстроенное пианино госпожи Коппельман, и… все-таки раздавались звуки, аккорды, восторг вибрирующего воздуха, который создавали мои руки. Если раньше ничто не могло нарушить моего упрямого безразличия, то теперь неудержимые слезы лились из моих глаз – гонцы и герольды моей родины, которой я не знал; моя душа раскрывалась, она словно принимала материнскую любовь и заботу. Увлеченность моя обострялась почти до эпилепсии – несдерживаемая страсть билась во мне вопреки моей замкнутости. Тогда я еще не знал, что единственное мое призвание – музыка.
Как мог узнать это я – я, отпрыск служащего государству рода, сын генерала, внук подполковника, правнук штабс-профоса, – я, в кого уже с шестого года жизни вдалбливали страх перед красотой и духом!
С отцом я каждые полгода обменивался письмами. Моя мать давно умерла. Маленький и слабый огонек, что освещал мою жизнь, она преждевременно унесла в могилу. В последние годы она была очень странной. Она испытывала два патологических влечения. Первое – мания чистоты; мания эта была необузданной. До глубокой ночи мать чистила и смазывала дверные ручки, мыла окна по два или три раза в день, драила пол, который и так был чистым. Везде она находила пятна и грязь, на которую тотчас кидалась с тряпкой. Ее второй манией была неистовая исповедальность. Она ходила на исповедь ежедневно в три церкви, выдумывала себе смертные грехи, только чтобы – бедняжка! – наполнить чем-то свою жизнь.
Часто вспоминал я ту ночь, когда моя мать с распущенными волосами и со свечой в руке, будто разбуженная кошмаром, подошла к моей постели и страстно меня обняла. В ту ночь она явилась мне как женщина – но потом никогда. Теперь я прощаю ей, неразбуженной, ее суровость. Она страдала, не зная, что страдает.
Письма, которые я посылал отцу, начинались с обращения «Дорогой отец!», содержали сухой очерк служебных отношений, произошедших изменений, повышений в чине, тактических заданий, которые я получал; заканчивалось послание фразой «С уважением, твой благодарный сын Карл».
Писать эти письма было мучением, от этого у меня болела голова. Если письму отца предшествовало почтовое извещение, я пребывал в беспокойстве и был полон надежд. Когда приходило письмо, меня будто окатывали ведром холодной воды. В отцовском письме тоже приводились сухие данные, но в тоне его чувствовалось злобное пренебрежение. Все, что писал отец, любое безобидное выражение звучало как приказ. Письма были продиктованы и отпечатаны на пишущей машинке, только внизу стояла собственноручная подпись: «Твой отец Карл Душек фон Шпореншритт, фельдмаршал-лейтенант».
Бывший фронтовой офицер сделал блестящую карьеру. Он прошел всю иерархию Генерального штаба. Вернувшись к полевой службе командиром одной из элитных частей армии, он недавно был назначен командующим корпусом в столице.
Он входил в круг самых влиятельных офицеров империи, был другом престолонаследника – заядлого охотника с выпученными глазами, – не вызывая при этом неудовольствия старчески-своенравного двора, и ни для кого не было тайной, что в случае войны командование армией досталось бы ему.
Со всех сторон я слышал, что положение моего отца может способствовать моей собственной карьере и что я буду последним неудачником и дураком, если не продвинусь по службе.
Уже семь лет я не встречался с генералом лицом к лицу, но не проходило ночи, чтобы я не видел его во сне (правда, в чине всего лишь капитана). Сон постоянно повторялся.
Идет война. Тяжело раненный, я лежу на земле в разорванной гимнастерке. Моя кровь медленно вытекает сквозь плотную ткань. Вокруг меня собирается весь генералитет. Развеваются зеленые плюмажи. Ко мне подходит старик с подгибающимися коленями – в пурпурных брюках и белоснежном парадном мундире с расшитой золотом перевязью на поясе; он прикрепляет мне на грудь большой серебряный крест – орден Марии Терезии. Отец тоже подходит ко мне. На нем форма фельдфебеля, он курит трубку. Взглянув на меня, он бледнеет до прозрачности, шатается и падает на спину. Теперь он лежит, а я поднимаюсь. Необыкновенное блаженство пронизывает меня. Примирение! Примирение! Это слово, как музыка, наполняет меня до краев. Мы теперь – единое целое.
Хрупкий и смуглый, лежит он, раскинув руки, в лощине. Всхлипывая и дрожа, я протягиваю к нему руку.
Удар грома! Конец света!
Мы оба парим в бесформенной серой пелене. Со всех сторон