Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ПОДРАЗДЕЛ XI
Неудержимая жажда чего-то, Желания и Честолюбие как причины Меланхолии
Эти неудержимые и раздражающие устремления подобны двум узлам на веревке, они взаимосвязаны друг с другом и оба сплетаются вокруг сердца: ито и другое, как считает Августин (lib. 14, cap. 9, de Civ. Dei [кн. XIV, гл. 9, о Граде Божием]), благотворно, но лишь в умеренных пределах, и губительно, если чрезмерно[1795]. Эти неудержимые стремления, как бы нам ни казалось, что они способны принести видимость удовольствия и наслаждения, — при том, что наши желания действительно по большей части доставляют нам удовлетворение и услаждающие нас предметы, — все же, с другой стороны, мучают и терзают нас, если они чрезмерны. Справедлива поговорка: «Желание не ведает покоя», — оно само по себе безгранично и бесконечно и, как сказал о нем некто[1796]{1429}, это вечное мучение или, согласно Августину, оно подобно вращающей мельничное колесо лошади[1797], что ходит все по одному и тому же кругу. Наши желания даже не столь продолжительны, сколь разнообразны; Facilius atomos denumerare possem, говорит Бернард[1798], quam motus cordis; nunk haec, nunc illa cogito, проще сосчитать количество солнечных атомов, нежели сердечные порывы. «Они распространяются на все, — как склонен считать Гвианери, — чего мы неумеренно добиваемся»[1799], или, как истолковывает это Фернель, на любое пылкое желание[1800]; какого бы оно ни было характера, оно мучительно, если чрезмерно, а посему (согласно Платеру[1801] и прочим) становится причиной меланхолии. Августин[1802] признается, что Multuosis concupiscentiis dilaniantur cogitationes meae, его раздирали самые разнообразные желания, и точно так же Бернард жалуется, что не было такого часа, когда бы он хоть на минуту мог от них отдохнуть: «мне хотелось обладать и тем, и этим, а потом я желал быть тем-то и тем-то»[1803]. А посему ограничить их — дело не из легких, и, поскольку они столь разнообразны и многочисленны, полностью обуздать их невозможно. Я только настаиваю на необходимости подчинить хотя бы немногие из главных и наиболее губительных из них, такие, как непомерные стремления и жажда почестей, то, что мы обычно называем честолюбием; затем сребролюбие, или, иначе говоря, алчность, и неуемная жажда наживы; себялюбие, гордость, непомерное тщеславие и жажда похвал; чрезмерная любовь к научным занятиям, любовь к женщинам (на описание которой понадобился бы целый том). О прочем я расскажу вкратце и в надлежащей последовательности.
Честолюбие — это надменное властолюбие или изнуряющая жажда почестей, неизбывная душевная мука, состоящая из зависти, гордости и надменности{1430}, это благородное безумие или, согласно еще одному определению, — приятная отрава; согласно Амвросию, это «душевная червоточина[1804], скрытая чума»; а по Бернарду — «тайный яд, отец недоброжелательства и мать лицемерия, моль святости и причина безумия, распинающая и вносящая тревогу во все, к чему прикасается»[1805]. Сенека[1806] называет его rem solicitam, timidam, vanam, ventosam, спесивым, суетным, постоянно чего-то домогающимся и опасливым. Ведь обычно те, что, подобно Сизифу, катят этот не дающий передышки камень честолюбия, испытывают постоянную агонию и тревогу[1807], semper taciti, tristesque recedunt [они тоже постоянно скатываются назад, молчаливые и печальные <Лукреций{1431}>], сомневающиеся, робкие, подозрительные, не желающие оскорбить ни словом, ни делом и при всем том замышляющие недоброе и интригующие, заключающие в объятья, рассыпающиеся мелким бесом, подобострастные, восхищающиеся, льстящие, насмехающиеся, наносящие визиты, дожидающиеся у дверей, чтобы засвидельствовать свое почтение с наивозможной приветливостью, притворным прямодушием и покорностью[1808]. Если это не поможет, то уж коли такая склонность (как описывает это Киприан[1809]) овладеет однажды его жаждущей душой, ambitionis salsugo ubi bibulam animam possidet, он все равно добьется своего, не мытьем, так катаньем, «и дорвется-таки из своей жалкой норы до всех почестей и должностей, если только у него будет хоть какая-то возможность этого достичь; к одним подольстится, других подкупит и не оставит ни одного неиспробованного средства, чтобы добиться победы». Удивительно наблюдать, как такого рода люди, если им надо чего-то достичь, рабски подчиняются любому человеку, даже и низшему по своему положению[1810]; каких только усилий они не предпримут — будут бегать, ездить, рисковать, интриговать, расстраивать чужие происки, уверять и клясться, давать обеты, обещать, претерпевать любые трудности, вставать рано, ложиться поздно; до чего они подобострастны и любезны, как угодливы и обходительны, как улыбаются и усмехаются любому встречному, как стараются улестить и расположить, как растрачивают себя и свое имущество, добиваясь того, без чего им во многих случаях было бы лучше обойтись, как сказал оратор Киней царю Пирру[1811]{1432}; какими бессонными ночами и мучительными часами, тревожными мыслями и душевной горечью, колебаниями inter spemque, metumque{1433} [между надеждами и унынием], смятением и усталостью заполнены у них свободные промежутки времени. Тяжелее наказания невозможно придумать. Однако, и добившись желаемого, достигнутого такой ценой и треволнениями, они все равно не испытывают освобождения, потому что их тотчас охватывают новые стремления, они никогда не испытывают чувства удовлетворенности, nihil aliud nisi imperium spirant [они живут только для того, чтобы первенствовать]; все их мысли, поступки, усилия направлены на достижение власти и почестей; они подобны заносчивому миланскому герцогу Людовику Сфорца — «человеку исключительной мудрости, но при этом невероятно честолюбивому, рожденному на свою собственную и всей Италии погибель»