Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она ушла первой, Артём ещё минут пятнадцать сидел у стены в гримёрке – появились артисты и музыканты, ходили вперёд-назад, на нового человека посматривали, но кто такой не спрашивали.
Ему было всё равно.
Артём вдруг ощутил себя псом, которого допустили к людям – но никто не знает, что у него не уме. Вот прошуршали мимо юбкой. Вот зашёл кто-то в калошах, наследил, голос неприятный – может, укусить?
Кажется, задремал.
…Вовремя очнулся, с кряхтеньем поднялся, пошёл к больничке – снова заметил, что во дворе стало куда меньше людей, чем в прежние времена, – новый начлагеря по новому мёл.
Гали уже не было, но с бородой доктора Али столкнулся у самого входа – тот по описанию определил своими вишнёвыми глазами, что это к нему.
Быстро осмотрел Артёма, трогая его очень сильными и очень большими пальцами, сразу же заключил со своим характерным акцентом:
– Переломов нет, положить не могу, иначе меня накажут. Но одну ночь отлежаться дам. И поешь, сколько хочешь.
Настроен он был по-доброму и, похоже, говорил правду.
Артёму выдали чьи-то старые сапоги. Накормили в кухне лазарета, одного – на этот раз неспешно и упрямо он съел четыре порции пшёнки, целую гору заплесневелых объедков хлеба – отирая плесень рукавом, и выпил кружек двенадцать кипятка.
Наконец согрелся, но никак не мог довериться этому чувству – и хотя сидел на прогретой кухне в тёплой кофте и в пиджаке, озноб нет-нет да и проползал вдруг то от поясницы к шее, словно кто-то проводил холодным языком по позвонкам, то тем же языком лизали от пупка до подмышки, через левую грудь, а ещё неожиданно начинали мёрзнуть ноги и в паху леденело.
– Пшёнки больше нет, – сказал забежавший на кухню доктор Али. – Мыться пойдёшь?
Артём всмотрелся в его смуглое, губастое лицо – большие белки глаз, мясистые уши – этот человек замечательно умел быть и дурным, и хорошим, и борода была то страшная, то добрая.
Артём поднялся – и его повело вбок.
– Поспать надо, – с несколько деланной заботливостью сказал доктор Али, Артём сразу вспомнил владычкино “Какой я хороший поп!”. – Я дам место после душа. Или ещё поешь, а потом спать? Треска осталась.
– Ещё поем, – сказал Артём. После каждого слова рот его слипался, и приходилось делать усилие, чтоб его раскрыть.
…Одежду он снимал с некоторым сожалением и опаской: а ну как оставишь – и унесут? Кофта же.
Придерживаясь за сырые стены, встал под первый же дуршлаг, врубил воду, на него полил почти кипяток – но он, выругавшись, стерпел и остался стоять, чувствуя, как славно быть обваренным, ошпаренным, с облезшей кожей, с лопнувшими в кипятке глазами… больное колено саднило – Артём нарочно подставлял его под воду… медленно скоблил себя пальцами, сморкался, лез себе в уши, одно сильно ёкало, когда к нему прикасался, но он всё равно лез… мочился, не трудясь помочь себе рукой или убрать ногу, на которую попадало… набирал полный рот горячей воды и, не в силах плюнуть, так и стоял с раззявленной пастью, а из неё текло…
Шатаясь, вышел из душа, кое-как вытерся – рукавом своей рубахи, за неимением полотенца. Снова спустился на кухню, там его уже ждала миска с треской, съел и треску, недосолёную, разваренную, невкусную, несвежую – обильно посыпая солью из плошки, собирая распавшиеся куски, радуясь и смакуя – хотя глаза слипались и он засыпал прямо на табуретке.
У дверей ждал бывший трудник, Артём его помнил, они когда-то виделись здесь.
Без слов догадавшись, что трудник прислан затем, чтоб показать койку, Артём встал и тяжело побрёл за ним вслед, и когда увидел свою лежанку – заснул тут же, хотя ещё несколько шагов шёл до неё, и потом даже снял сапоги, и ещё, быть может, что-то сделал, но вспомнить об этом уже не смог бы никогда.
Он проспал до самой полуночи: в полночь, или около того, открыл глаза, тут же вспомнил, о чём ему вчера говорила Галя, испытал приступ страха – детского, огромного, сводящего ноги, но вместе с этим не забыл потрогать рукой, на месте ли сапоги, – сапоги были всё там же, – и благостное счастье одинокого сна, под покрывалом, в натопленной комнатушке лазарета, – оказалось куда сильнее любой маячащей в завтрашнем дне погибели; рядом стонали больные, кто-то звал сиделку, но от этого стало ещё спокойней и маревней, и Артём забрался с головой куда-то в глубину, в нору, в собственное тепло, в детство, в материнскую утробу, в отцовский живот, в далёкое и надёжное, как земля, сердцебиение и смутноразличимое полузвериное бормотание прародителей, донёсших его суматошную, смешную жизнь из лесных, меж чудью и мордвой, дебрей, из-под печенежского копыта, половецкого окрика, из путанных перепутий меж Новгородом, Киевом, Суздалем, Рязанью и Тьмутараканью, из-под татарского меткого глаза, смуты и чумной заразы, стенькоразинских пожаров, через год на третий неурожаев, из-под копыт опричнины, петровской рекрутчины, туретчины, неметчины, кабацкой поножовщины, бабьего бесплодья, засухи и половодья, водяного, лешего, конного, пешего, порки на конюшне, соседской злобы, любого из его рода, застрявшего по пути на Божий свет посреди утробы, – донёсших вот сюда, на Соловецкий остров.
Артём спал, зажмурившись изо всех сил, и во сне словно бы летел на узкой лодке по стремительной и горячей реке своей собственной крови – и течение этой крови уводило его всё дальше во времена, где на одном повороте реки тянули изо всех сил тетиву, но перетягивали ровно на волосок – и стрела падала за спиной его праотца, а на другом повороте – стреляли из пушек, но во всякое ядро упирался встречный ветер, и оно пролетало на одну ладонь мимо виска его прадеда, а на третьем повороте – его прабабка, ещё когда была в девках, а верней – в детках, скатилась, ей и двух лет не было – с порожка, пока все были на покосе, и уползла ровно настолько, чтоб не сгореть, пока заходился и разгорался огонь в избе, а на четвёртом повороте – прабабка этой прабабки не умерла от родильной горячки после первых родов, ей оставалось родить ещё семерых, и седьмым был прямой предок Артёма, а на пятом повороте – прапрадед его прадеда на берегу косил траву, совсем ещё пацаном, утомился, заснул, получил смертельный солнечный удар в затылок, мог бы и не проснуться, но его нерасторопного соседа толкнул назойливый ангел под руку, и тот пошёл на ту же полянку, сам не зная зачем, и прапрадеда прадеда нашёл, и разбудил, и держал под грудки, пока тот блевал в свежепокошенную траву, и на всех остальных поворотах вся остальная многолицая и глазастая родня Артёма тоже тонула, опухала с голода, угорала, опивалась, была бита кнутом, калечена, падала с крыш и колоколен, попадала под лошадь, пропадала в метелях, терялась в лесу, проваливалась в медвежью берлогу, встречалась с волчьей стаей, накладывала на себя руки, терпела палаческую пытку, но всякий раз не до самыя смерти, – по крайней мере, не умирала ровно до того дня, пока мимо не проплывала лодка Артёма, – и только после этого возможно было сходить под землю и растворяться в ней.
Приход его в мир был прямым следствием череды несчётных чудес.
Сделав полный круг по всему своему телу, Артём возвратился ровно в то место, откуда выплыл, в тот же день под тем же небом, в ту же больничную койку, – и открыл глаза.