Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот уже ночь, феодосийская ночь – неужели сейчас осень? Откуда же эта теплая синева, почти черная, звездная; чернота, почти синяя, бездн небесных, льющая на город ветвями деревьев запоздалые летние запахи. И снова, как в Коктебеле, ветер с моря, и безумный хмель юности, вместо того чтобы увянуть за прошедшие два года, рвет голову с плеч, плещет кудри, и после ощущения счастья – среди друзей и среди стихотворного ритма – хочется мне с Максом – беседы! Макс идет меня провожать.
* * *
– Макс, – говорю я, – Людвиг Квятковский все-таки очень удивительный человек! Как художник он очень талантлив?
– Очень. У него есть то, что…
– Я понимаю. Верю. Но он сам ни на кого не похож, то есть он похож на Вергилия и на Данте, но я не о том…
Я хотела спросить, верно, что он жил за границей и оттуда приехал из-за какой-то странной истории?
– Ты называешь странной – любовную историю? Твое определение – странное.
У Макса даже немного обиженный вид.
– Макс, ты – душенька!
– Да совсем нет, Ася! Скорее наоборот даже, – не совсем уверенно говорит Макс.
Мы заворачиваем за угол, и дувший в спину норд-ост волшебно стихает…
Мы стоим у моего парадного. И вдруг ужасная усталость падает на меня. Целый день отвлекаешься, отвлекаешься, ничего не собрать воедино.
– Макс, человек сходит с ума оттого, что он утерял какую-то точку своего сопротивления миру и мир его задавил? Мы когда-то с Борисом чертили схему о гениальности и сумасшествии.
– А ты уверена, что есть грань между сумасшествием и несумасшествием? – говорит Макс. – Так называемые нормальные люди – ведь это только…
– Макс, я же не шучу, а ты всегда…
– Я совсем серьезно говорю, Ася, – удивляется Макс, и в его удивлении что-то праздничное, парадное. – Нет же нормальных людей. Каждый человек ненормален! И каждый по-своему! Это и составляет прелесть жизни! – Максово большое, ненормально большое лицо еще ширится от залившей его упоенной улыбки. – Неужели бы ты, Ася, хотела, чтобы все люди обо всем думали – одинаково?
– Ну, Макс, ты – опять?!
– Но послушай, Ася: ведь только отклонения от нормы делают какое-то нужное дело в мире. Если бы Врубель, если бы Жерар де Нерваль…
– Ну, ты и еще нацедишь десятки имен, и ты меня сейчас не понимаешь! Ты говоришь где-то сбоку…
– Это потому, что ты принимаешь за главное – тень явлений, а не сами явления и у тебя сдвигаются представления…
– Какие явления? Какая тень главного? Ты говоришь так туманно…
– Нет, я говорю очень ясно, – с радостной готовностью говорит Макс, и он опять улыбается, и улыбается его борода, и нос, и глаза, близко в меня смотрящие, – почти как в тот первый вечер в Трехпрудном в зале у печки, когда Марина села за рояль и сказала ему, что мама мечтала, что она будет музыкантом, – и оттого, может быть, что все это такое большое, как какой-то Лесной царь, мне вдруг кажется, что это сама Природа, о которой я так ничего не понимаю и не принимаю, сам Мир, в котором я задыхаюсь, мне смотрит в глаза.
– Макс, а человек может – так, вдруг – сойти с ума? (В моем голосе – ужас.)
– Может! – удовлетворенно и ласково, почти уютно отзывается Макс. – Если он до того еще не смог сойти. И это самое прекрасное, что может произойти с человеком! Только для этого человек и живет, Ася. Это и есть те главные вещи, от которых ты видишь тень…
– Какие вещи? Какие главные? – уже рассерженно повторяю я.
– Искусство… философия… религия… – говорит Макс осторожно, почти нежно, почти торжественно. Но он ошибся, наверное, что мне нужны эти его слова, потому что мне кажется – он стоит от меня очень далеко, точно шагнул назад. – И познание себя – в их свете… – говорит Макс, – самое сокровенное?
Но я окончательно пробудилась в себе – тоже почти торжественное одиночество, и я говорю печально:
– Не понимаю, Макс… Мне это пустые слова…
– Это я и сказал тебе, – отвечает мне Макс убежденно-радостно. – А вот когда ты проснешься в них – тогда все вокруг так наполнится…
– Максик, поздно, иди. Я все равно тебя не понимаю, но я очень тебя люблю…
Трепет пирамидальных тополей, стройных, как свечи.
– Ася, – говорит Макс, – я зайду за тобой завтра, хочешь? Пойдем к морю и в степь… Поговорим… – Мягкая добрая рука Макса тепло сжала мою.
* * *
Максовы холмы, пологие, полоса заката и первые звезды. И тот самый сумрак, светло сгущающийся, который сине-зелено светлеет на Максовых акварелях в его Киммерии. О котором Байрон: “that clear obscurity” (светлая мгла).
Мы бродили, бродили, шли, шли и сейчас уже держим обратный путь.
– А сколько было лет Маргарите Васильевне, когда вы поженились?
Макс отвечает. Его голос тих. Он совсем другой, чем он был там, на море. Он так много мне рассказал о себе. Я взволнована этим новым видением его, таким нежданным – в нем, из которого фонтаном летят парадоксы, в неутомимом сияющем мистификаторе сквозит, как звезда в зеленом сумраке, душа князя Мышкина, «Идиота». И сам шаг, которым я рядом ступаю, будто светлый от этого рядом, ноги идут по какому-то празднику – не по земле! Что-то священное сейчас над нами.
– А когда мы поселились вместе, ее родные подняли целую бурю: «За кого вышла – богема, разврат… из такой семьи, издателей Сабашниковых, ушла к этому ужасному человеку».
Макс точно передохнул, помолчал минуту. И каким-то отсутствующим голосом:
– А ведь мы никогда не были мужем и женой с Марго…
– Где же теперь она? – говорю я. – Почему?
– Она полюбила другого. И я отдал ее тому человеку…
Идем молча. Это – цикады уже застрекотали?
* * *
Кто дал мне эту удивительную книгу? В моих руках – дневник старика – «Уединенное». Читаю, точно свое. Так знакомо!.. И мы с Мариной не знали, что есть такой человек!.. Сколько лет мы прожили на земле в тоже время и не знали – он о нас, мы – о нем!
«Как ни сядешь, чтобы написать что-то: сядешь и напишешь совсем другое. Между “я хочу сесть” и “я сел” – прошла одна минута. Откуда же эти совсем другие мысли, на новую тему, чем с какими я ходил по комнате и даже садился, чтобы их именно записать…»
«Секрет писательства заключается в вечной и невольной музыке в душе. Если ее нет, человек может только “сделать из себя писателя”. Но он не писатель…» Читаю не отрываясь.
«Почему я так желаю известности (или влияния) и так (иногда) тоскую (хотя иногда и хорошо бывает от этого на душе), что “ничего не вышло из моей литературной деятельности”, никто за мной не идет, не имею школы?..» Больше одна я не захотела читать.