Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Выехать из Сараево и через час оказаться в «нормальном» городе (Загребе). Сесть в такси (такси!) в аэропорту… ехать по улицам, на которых установлены светофоры, вдоль улиц стоят дома с крышами, стенами, не пробитыми снарядами, и окнами, в которых есть оконное стекло… включить свет в номере отеля… сходить в туалет и потом спустить… налить ванну (несколько недель не мылась), пользоваться горячей водой из крана… выйти на прогулку и увидеть людей, которые идут спокойным шагом, точно так же, как и ты… купить что-нибудь в продуктовом с заставленными товаром полками… войти в ресторан и заказать по меню…»[1349]
Из Берлина она пишет письмо немецкому другу о том, что «поездка в Сараево, наверное, немного похожа на то, что было в варшавском гетто в конце 1942-го»[1350]. Сравнение с холокостом тщательно продумано, позднее, когда стало известно о концлагерях, убийствах и «этнической чистке», все факты выплыли наружу. Зонтаг одна из первых высказала эти мысли в интервью немецкому ТВ. «Она была первым человеком международного масштаба, который публично признал, что то, что происходило в Боснии в 1993 году, было геноцидом, – говорил молодой театральный режиссер Харис Пашович. – Первой. Она это поняла. Она была уверена, что это важно не только Боснии, но и всему миру»[1351].
В Сараево на карту поставили не просто участь одного народа и одной страны. Сараево было европейским городом, а определение европейский, как писал Давид, «стало не столько географической, сколько моральной категорией»[1352]. Этой категорией являлось представление либералов о свободном обществе и о цивилизации в целом. Это понимали и сами боснийцы, которые не могли понять, почему мир не обращает внимания на их страдания.
«Мы – часть Европы. Мы, жители бывшей Югославии, поддерживаем европейские ценности светского общества, религиозной терпимости, мультикультурности. Почему Европа допускает, чтобы к нам так относились? Когда я ответила, что Европа есть и всегда была колыбелью цивилизации и одновременно местом, где происходили страшные зверства, они не пожелали это слушать. Никто не стал оспаривать это утверждение»[1353].
Идея объединенной Европы появилась после Второй мировой войны, когда возникло понимание и согласие в необходимости предотвращения ужасов войны. После Освенцима цивилизованным правительством можно считать то, которое активно борется с инцидентами повторений этих преступлений. Однако с этими преступлениями должны бороться не только правительства, но и свободные граждане. Но как индивид может противостоять целой армии? Вопрос о том, как противостоять несправедливости, занимал Зонтаг с детства, с тех пор как она прочитала «Отверженные» и увидела фотографии узников концлагеря в книжном магазине в Санта-Монике.
«Меня очень привлекает идея благородного поведения, – говорила она в 1979 году. – Сейчас такие слова, как «благородство», звучат странно, как-то по-снобски, по меньшей мере»[1354]. Но именно благородство лежало в основе того, что она еще раньше описывала как «серьезность». В «Эстетике безмолвия» есть слова:
«Быть серьезным значит быть «там». Чувствовать «вес» вещей. Собственных заявлений и поступков… Когда [Кьеркегор] говорил о том, что сейчас нет христиан, он имел в виду серьезных христиан, христиан, серьезно относящихся к христианству.
«Серьезно» – это когда ты готов действиями поддержать свои слова, подставить себя под огонь, ответить за слова деньгами»[1355].
САРАЕВО ДАЛО ЕЙ ВОЗМОЖНОСТЬ ПОДСТАВИТЬ СЕБЯ ПОД ОГОНЬ ЗА ИДЕИ, КОТОРЫЕ ПРИДАВАЛИ СМЫСЛ ЕЕ ЖИЗНИ. ОНА НЕ ДОСТИГЛА ЭТОГО ВО ВРЕМЯ ОБСУЖДЕНИЯ СПИДА, НО СДЕЛАЛА ЭТО В САРАЕВО. ПАШОВИЧ ПИСАЛ:
«Сьюзен понимала, что это был решающий момент европейской и, возможно, мировой истории. Она это знала. Она была готова за это умереть. Она говорила… я стараюсь не плакать. Я о ней уже давно так не говорил. Она этого не говорила, но позволю себе сказать, что она не хотела жить в мире, в котором такое возможно»[1356].
Зонтаг была обычным человеком, но благодаря своим произведениям стала символом космополитизма и европейской культуры. Она настолько серьезно отнеслась к своим обязательствам перед этой культурой, что была готова поставить под огонь как саму себя, Сьюзен Зонтаг, так и Зонтаг-метафору.
Она много думала о долге писателя перед обществом. Она преклонялась перед своими предшественниками, которые рисковали жизнью в сложных ситуациях. Ее удивляло то, что многие люди, находившиеся в ее положении, не желали рисковать. «Самым удивительным до того, как ты узнавал Сьюзен ближе, было то, что она вообще оказалась в этом городе, – говорил корреспондент NY Times на Балканах Джон Бернс. – Сараево не было популярно среди знаменитостей. Интересно, где была вся интеллигенция, знавшая о геноциде?»[1357]
После возвращения из первой поездки в Сараево в спокойную Германию она была «очень расстроена тем, что все немецкие интеллектуалы и писатели, с которыми я общалась – Гюнтер Грасс, Ганс Магнус Энценсбергер и другие, – были совершенно равнодушны к геноциду. Впервые в жизни я услышала, что Магнус говорит как немец, а не как европеец». В Сараево ее спросили, почему в город не приезжают другие американские писатели.
«В среде западной интеллигенции, а также писателей Западной Европы и Северной Америки существует гигантская деполяризация. Вы упомянули Курта Воннегута. Все эти люди сидят в огромных дорогих квартирах, выезжают на выходные за город и живут своей личной жизнью»[1358].
В августовском интервью Бернсу она упомянула о разнице восприятия боснийского и другого конфликта:
«Сараево – это испанская война наших дней, и различия в восприятии конфликта очень сильные. В 1937 году Эрнест Хемингуэй, Джордж Оруэлл, Андре Мальро и Симона Вайль отправились в Испанию, в которой было очень опасно. Оруэлла ранили, Вайль получила ожог, но это их не останавливало. Они приехали из солидарности, и в результате этого мы получили одни из лучших литературных произведений нашей эпохи»[1359].