Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Розанов задается вопросом: отчего же никто не читал о «бывающем», о бесах революции? Лесков затронул «новых людей». — Но как Щедрин «затрагивал» помещиков, чиновников — а ведь это целые классы народонаселения. И он ведь топил, не разбирая, правого и виноватого. «Все виноваты», «все не наши», «все не мои», «все не читают „Отечественных записок“! Что за вина не читать „Отечественных записок“? За что же чуть не то что „в Сибирь“, а совсем вычеркивать из бытия?»
Когда Василий Васильевич очень волновался, когда его задевало за живое, он ставил в своих записях на отдельных листочках слово в скобках: устал. Эмоции перехлестывали через край, и он не мог с ними справиться. Так было и в этот раз.
Но, сделав паузу, он продолжал: «Мальчикам и девочкам в правильных русских семьях следовало бы давать читать „На ножах“. Это превосходная „прививка оспы“. Натуральная оспа не вскочит и лицо не обезобразится, если он прочтет роман в 16–17 лет, фазу возраста „как раз перед социализмом“. И глупое, вялое, — да прямо не знающее каторги литературы Министерство просвещения, в самый разгар борьбы с „пропагандою в 31-ой губернии“ (эпоха перед Лорис-Меликовым) палец о палец не ударило, чтобы сделать гимназистам эту противооспенную прививку. Возмутительно».
В наших школах до сих пор предпочитают давать читать детям внелитературное «Что делать?» Чернышевского, на котором «воспитывались поколения» таких вот революционеров. «На ножах» же не печаталось даже для взрослых, скрывались старые издания…
Против подобного отношения к «наследию» Розанов выступал всю жизнь, начиная со статьи «Почему мы отказываемся от наследства 60–70-х годов?», видя в концепции «разрушителей 60-х годов» порчу русского склада жизни, мыслей и чувств. И вот в Вырице, собирая в лесу сушняк, Василий Васильевич проигрывает разговор с невидимым оппонентом: — «Па-а-звольте! Па-звольте! Да я совершенно поступаю „по радикалам“. „По Чернышевскому и Добролюбову…“ Я „разрушаю кумиры“: разве не их тема? — У меня такая же. Вдруг „хлестнул предрассудки“: точь-в-точь все делаю. Чего же вы ропщете, негодуете, когда я все „по-прежнему“ и „по-вашему“.
— Да. Но мы хлестали кн. Одоевского. А вы хлещете нас. Нам больно.
— Ах, вот в чем дело: что „нам больно“. Дело в „мы“. Но когда же литература и философия ограничивались „мы“ и „нами“? Слово свободно и мысль свободна.
— Вы восстаете против „лучших идеалов“, которые несем „мы“…
— Негодяи: но стеснялись ли „вы“, когда восставали против „лучших идеалов“, какие принесли на землю Христос и Церковь? Против мира, порядка и благоденствия, которые несет народу Царство („все обстоит благополучно“ — идеал)? Вы восстали, опираясь на свое „я“: „мы думаем“, „мы желаем“. И я опираюсь на свое „я“».
Возвысив свой голос против «разрушителей достоинства человеческого, красоты человеческой», Василий Васильевич не мог уже остановиться. Мысли сами выводили на рассуждение о том, что если бы самодержавие так же действовало с «разрушителями», как они со слугами царя, то не было бы ни убийства Александра II I марта 1881 года, ни революционных потрясений XX века.
Всякое противодействие «наследию 60-х годов» подавлялось либералами и демократами, голоса призывавших к сохранению России от «разрушителей» не были слышны даже в собственных журналах. И от этого произошла всероссийская беда, говорит Розанов. Ибо без Чернышевского и культа его на 20 лет, конечно, не было бы потрясений 1 марта.
Попустительство террористам привело со временем к тому, что вместо индивидуального террора победившие «разрушители» ввели в сентябре 1918 года массовый террор как временную меру, продолжавшуюся многие десятилетия. Это и предвидел, этого и опасался Розанов. За три года до того он мучительно размышлял: «…смерть государя Александра II. Желябов „был привлечен по процессу 193 и оправдан“… Ну, конечно. Кабак судил, кабак простил, кабак „производил следствие“, председательствовал на суде и произносил „речь прокурора“. Уже не было эпохи Николая 1-го: и вот вся причина потрясения 1-го марта. Косточки их развеяли бы, прежде чем что-нибудь „удалось“. И развеять следовало. Да разве можно церемониться со „193“ в интересах нормального, здорового, прямого хода истории? Разве думают о „пожертвовании ротою солдат“, чтобы окончить благополучно Отечественную войну или выиграть Бородинское поле?»
Но русскому обществу думалось о другом. Разве оно не хихикало, когда «эти негодяи с пистолетами, ножами и бомбами гонялись за престарелым Государем?»
Еще в «Опавших листьях» Розанов записал 9 декабря 1912 года: «Революционеры берут тем, что они откровенны. „Хочу стрелять в брюхо“, — и стреляет. До этого ни у кого духа не хватает. И они побеждают». Эсер-террорист П. В. Карпович выстрелил в горло министру народного просвещения Н. П. Боголепову, ничтоже сумняся и не спросив себя, нет ли у него детей, жены. «В Шлиссельбург он явился такой радостный и нас всех оживил» (359), — приводит Розанов воспоминания Веры Фигнер.
И снова на прогулке в лесу в Вырице одолевают мысли, «как черные мухи». Несчастное русское общество разбирает «типы» Базарова, Марка Волохова, Раскольникова, «Бесов», как раньше Печорина и Евгения Онегина, воображая, что это и есть «дело», настоящее дело. Несчастное. Какое несчастное! Кто внушил ему (а кто-то внушил!), будто это что-нибудь вообще значит и что Россия вдруг испугается и побежит от Верочки Фигнер, которая «прочла и усвоила все типы» и взяла в руки пистолет.
И вот уже перед умственным взором вырисовывается гротескная картина будущего: «Вера. Пистолет. И „типы“. И бегущая перед нею Россия… Потому что Герцен так демонически хохотал».
Россия обязана «отступить», потому что против нее «соединились» Желябов и Софья Перовская. Позвольте: да почему же Россия должна отступить? Россия — это 100 миллионов населения, пахотные поля в миллиард десятин, сады яблочные, вишневые, огороды с капустой, морковью, свеклой, с картофелем. Отчего все это должно «повернуть на другой румб» ради «Соньки и Желябки»? Почему?
— Потому что они прочитали Маркса и Лассаля, — отвечал невидимый оппонент.
— Но страна вообще поворачивается по нужде, по голоду, по холоду, по завоеванию ее соседями, по бессилию или избытку силы. Но она не поворачивается ни ради какой книги, пусть самой истинной и великолепной. Что же это был бы за чудовищный деспотизм книжничества, если бы народы «бежали» сюда и «бежали» туда, когда написана такая-то книга…
Что же это за гнуснейшее самозванство «этих Верок и Софок», перед которым побледнеет Тушинский вор и на которое не посягал Аракчеев: начать стрелять в Государя страны, потому что они «прочитали все о типах» и как на последних героях остановились на Марксе и Лассале. Боже мой! Боже мой! Боже мой! И вся страна, печать — встает и приветствует, вся ожидает с тайным восхищением: «Когда две героини застрелят Старца-Царя». И они пишут мемуары, и о них пишут мемуары. Создают «свои произведения».
Эти «разрушители России» лишили «читаемости» книги многих русских писателей от Карамзина до князя Одоевского — отняли у России князя Одоевского, «суя свои произведения», столь замечательные. «Отчего никто не кричит? — возмущается Василий Васильевич. — Отчего Россия не стонет? О, рабья страна: целуешь кнут, который тебя хлещет по морде. И палачи эти — от Чернышевского до Горького, а рабы — это Академия наук и университеты, и журналы, все…»