Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывают такие сказки, герой которых покидает свой дом и отправляется в дальние края в поисках судьбы и счастья. Он не сомневается ни в цели, ни в направлении своего путешествия. Он шагает уверенно и жизнерадостно и радуется тому, что достиг, как ему кажется, полной независимости. Правда, время от времени к нему все-таки приходит сомнение, но он его подавляет, полагаясь на свою смелость и надеясь на удачу.
На своем пути наш герой встречается с мудрым стариком, который предупреждает его о возможных трудностях и опасностях.
Советует, куда идти, с кем встречаться, что надо и что не надо говорить или делать. Мудрец произносит загадочные слова и приоткрывает тайны, сами объяснения которых непонятны нашему герою. События становятся похожими на сон, то, чем они казались раньше, преображается в нечто совсем иное. Люди меняют свой облик и приоткрывают свою истинную природу. Встреча с мудрецом неожиданна, последствия ее неизвестны. Но благодаря ей наш герой оказывается на новом этапе своей жизни.
Это именно то, что случилось со мной, а мудрец, которого я встретила на своем пути, – Надежда Яковлевна Мандельштам. Было это в Москве в 1970 году, в напряженный и тяжелый брежневский период, наступивший после так называемой “оттепели” в 1960-е годы. Я этих поворотов не испытывала и еле сознавала, что происходит вокруг меня. Я просто шла навстречу своему будущему и верила в свою удачу.
Надежда Яковлевна оказывала глубокое влияние на людей. В ее присутствии невозможно было обращать внимание на кого-то еще, я помню ее как сейчас. Я возвращаюсь по тропинке моей памяти, и сорока лет как не бывало. Вот она в конце этой тропинки, крохотная за своим столом на кухне, в шали и с папиросой, смотрит на меня и повторяет надтреснутым голосом: “Девочка, где ты была?”
Тогда я была на пятьдесят лет моложе Надежды Яковлевны. Теперь мы почти ровесники. Я смотрела в будущее с восхищением и любопытством. Теперь я понимаю, что значит иметь прошлое и скептически смотреть на то, что предстоит.
Перед той поездкой в Москву моя жизнь шла сравнительно ровно – школа, колледж, аспирантура. Моя семья отличалась своей преданностью логике. Если ты с кем-нибудь спорил и тот сказал “это нелогично”, то всё, конец дискуссии. Я видела мир как огромный университет. В этом рациональном мире я пользовалась простым методом, чтобы решать любую проблему: достать список рекомендованных книг, выполнять задания, готовиться к экзамену. Мой жизненный опыт совершенно не готовил меня к тому, с чем я столкнулась в Советском Союзе, где слова “это нелогично” были сами по себе бессмысленны и только вызывали приступы смеха у моих новых русских друзей.
В августе 1970 года я оказалась в Москве как член американской делегации по официальному “обмену учеными” между США и СССР. Это была строго регулированная нить сообщения с Западом, в которой советская власть нуждалась, хотя это был период холодной войны. Советский Союз послал в США приблизительно тридцать ученых, которые провели год в различных американских лабораториях. США послали главным образом литературоведов и историков со знанием русского языка и культуры. Именно это знание вызывало у советских чиновников глубокое подозрение.
Я была на начальном этапе исследования творчества поэта Марины Цветаевой, которая эмигрировала в 1922-м и, вернувшись в СССР из Франции в 1939-м, покончила с собой в 1941 году. Советская идеология ее категорически не принимала. В этот период “политических заморозков” трудно было понять, почему советский комитет по обмену с США одобрил мое предложение об изучении ее стихов, архивов и рукописей. Может быть, это и было начало темы “это нелогично”?
Для молодых американских славистов того времени командировка в Советский Союз была rite de passage, необходимая для карьеры. Я потратила годы на чтение классиков русской литературы – от протопопа Аввакума до Блока: для человека, влюбленного в книги, – сладостная диета. Благодаря строгим гарвардским преподавателям я говорила тогда на грамматически правильном русском языке, но со старомодным привкусом, что было, как я позже узнала, иногда очень забавно. Моим московским друзьям казалось, что среди них вдруг появился персонаж из романа XIX века.
Должна признаться, что тогда меня больше всего беспокоили такие типичные для аспирантки вопросы, как то: знаю ли я о Марине Цветаевой достаточно много? Видно ли другим, как я только лишь стараюсь понять Цветаеву и что я толком не знаю даже то, как мне начать писать диссертацию? Все эти “тревоги” оказались, однако, напрасными.
С другой стороны, во мне росло восхищение от того, что я далеко от дома (одиннадцать часов полета), что письма шли медленно и что международный звонок надо было заказывать аж за три дня вперед. Я была самостоятельной! я была свободной! И я понимала иронию того, что я нашла свою свободу в стране, где свободы практически не существовало.
2
До моего отъезда из США профессор Кларенс Браун, специалист по сравнительному литературоведению и Мандельштаму, дал мне телефонный номер Надежды Яковлевны. Он хотел помочь мне; кроме того, благодаря моему доступу к дипломатической почте в американском посольстве, это давало ему линию связи с Надеждой Яковлевной. С момента, как я прилетела в Москву, и зная, что комнаты иностранных студентов в МГУ регулярно обыскивали, я держала это письмо в сумке, которая всегда была со мной.
Через пару недель после моего приезда в Москву я позвонила Надежде Яковлевне (из телефонной будки, а не из университета). В тот же вечер она пригласила меня к себе. Ее маленькая однокомнатная квартира была полна народу. Она сказала только: “Я вас ждала”, и открыла письмо. Потом представила нескольким людям и к концу вечера, когда я собралась уходить, сказала: “Позвоните мне”.
Я позвонила ей месяц спустя, не желая мешать знаменитой писательнице, человеку со столь многими обязательствами и делами. Когда она подняла трубку и узнала мой голос, то сказала с беспокойством: “Где же вы были? Почему не звонили? Никто не знал, куда вы пропали. Я не могу вам звонить туда” (т. е. в университет). Я была поражена. Ведь я даже не была уверена, когда звонила, что она меня вспомнит. Запинаясь, не зная, как реагировать, я произносила какие-то слова извинения. “Если вы не заняты, приходите прямо сейчас”, – сказала она.
Я совсем не была занята. За всё это время успела всего лишь получить читательский билет в Библиотеку им. Ленина и разрешение пользоваться книгами библиотеки МГУ. (На просьбу пользоваться архивами Цветаевой разрешение пришло за неделю до моего отъезда.)
Я также успела встретиться с моим “руководителем” – главой кафедры литературы МГУ, человеком лет пятидесяти, толстым, с красным лицом и маленькими, как пуговицы, глазами. Я с ним поздоровалась с радостной американской улыбкой и сказала, что очень рада быть в МГУ и изучать поэзию Марины Цветаевой – великого русского поэта. Его лицо стало еще более красным. Когда я спросила, какие классы или семинары он бы мне посоветовал посещать, он гаркнул в ответ, что “никаких классов посещать не надо!”. В его голосе была почти угроза, и я ушла, ошарашенная его реакцией. Ведь я получила стипендию именно для того, чтобы здесь заниматься, и когда я вернусь домой, то должна отчитаться именно о своих занятиях. Этот отказ показался мне кошмаром. Много лет спустя, думая об этом, я поняла, что, возможно, и я была для него кошмаром – улыбающаяся американка, якобы аспирантка, сидящая у него в кабинете и желающая обсуждать с ним стихи поэта белогвардейцев[823].