Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я давно уже не следил, документы какого отдела мы разбираем, не читал и не пытался вникать в их смысл. И вдруг… Медленно, словно ветер поддерживал на весу тяжелый картон, одна папка раскрылась у меня перед глазами и ее содержимое на мгновение повисло в воздухе… Я увидел страницы, исписанные моим собственным почерком, а схватив несколько листов наугад, заметил свое имя, написанное неизвестной мне рукой. И цифры, какие-то странные цифры. Я судорожно оглянулся. Мой спутник был занят разбором целой этажерки, доверху забитой бумагами, которую ему удалось нетронутой запихнуть в телегу, а потом занести в свое скромное обиталище. Он ничего не заметил.
Я попросил разрешения остаться на ночь, желая мотивировать это поздним часом и отдаленностью моего жилья, но не успел договорить и первой фразы, как русский подлетел ко мне, обнял и заверил, что я могу располагать его спальней в любое время, а сам он готов устроить свой ночлег в прихожей или кабинете.
Я читал всю ночь…
180. Подарок (лист, выпавший из расслоившегося переплета самой первой тетради)
Что меня потрясло больше всего – это необыкновенное количество цифр, которыми был испещрен почти каждый документ. Ими, на удивление, исчислялись не только денежные суммы. Нет, бюрократия королевства требовала сосчитать все, материальное и нематериальное.
Работа тайной службы – а не подлежало сомнению, что у меня в руках были ее разрозненные архивы – требовала, оказывается, изрядного знания арифметики. После первого потрясения меня охватило любопытство, я начал производить собственные подсчеты, сверять разрозненные страницы пожелтевших ведомостей. Каково же было мое злорадство, когда не раз и не два я встретил указания о том, что мне – а я, как вы уже поняли, числился в этих бумагах секретным агентом, доставлявшим сведения из самого центра России – были выплачены вполне увесистые суммы, о которых я не имел ни малейшего понятия.
– И здесь воровали, – сказал я почему-то вслух. Да, за неимением прочего эта мысль была способна доставить мне хоть некоторое удовлетворение. Особенно, после того, как на дне одной из коробок я нашел свой, двадцатилетней давности отчет о моровом поветрии в Москве, испещренный уничижительными пометками кого-то из столичных чинов.
Признаюсь, у меня тряслись руки, когда я перебирал папку с моим делом, кстати изрядно перепутанную, и перемешанную с документами вовсе иного рода, наверно из-за сходной хронологии. Например, там была бумага на непонятном языке, кажется, расписка, из которой я мог разобрать только место – «Вена», и еще дату – почти сорок лет назад.
Итак, сам того не зная, я полжизни проработал на версальскую разведку. И в этом не было случайности: пораженный до глубины души, я развернул написанное отцовским почерком прошение о моем помиловании, на котором стояла резолюция: «II faut qu’il serve». Согласно официальным сводкам, меня завербовали в самой юности, еще в Париже – да, я нашел старый университетский опросный лист и заполненный рукой моего первого патрона формуляр, в котором он давал мне довольно точную и не совсем лестную характеристику. Что сказать – он оказался прав. Я снимал копии со служебных документов, выслеживал, наушничал, не всегда, впрочем, успешно, и мне даже несколько раз за это заплатили. Но ни в одном из дел, и в этом тоже, я ничего не достиг. И вот стоял, не так далеко от могилы, ночью в чужой квартире и сознавал, что всю жизнь меня кто-то использовал, но даже из этого сложная, отлаженная государственная машина не смогла извлечь никакого проку. Удивительные манипуляции моего начальства на поверку весили чуть более воздуха, а сколько было затрачено сил, какие шли интриги! Кто в итоге оказался столь ничтожен – я или… И говоря в более широком смысле – хорошо ли было нынешнее положение столь изощренных слуг нашего бывшего короля?
Все тайные донесения, полученные Версалем из России, были никому не нужны, бесполезны, скорее всего, с самого начала, более того – теперь отправлялись обратно в Россию. «Там, пожалуй, – подумал я, – где-то есть и список всей оставшейся агентуры. Если у русских дойдут руки…» – и тут же понял, что настоящие агенты, не чета мне, с легкостью переменят хозяев, даже будут рады, когда их снова захотят купить.
Назавтра я предложил русскому свое сочинение. Не было сил его открыть, перечитать, вглядеться заново в то, что, казалось, уже разобрал до малейших подробностей. Да, я утратил интерес к книге, которой отдал столько труда. Но ведь вся моя жизнь оказалась совсем не тем, что я думал, а переделывать… Переделывать было слишком поздно. Конечно, решение импульсивное, но я не жалею. Мне нужно было расстаться с рукописью, чтобы окончательно ее не возненавидеть. Тем более, что я знал: она попадет в хорошие руки.
Мне не пришлось его долго уговаривать. Я сказал, что опасаюсь за свою безопасность, что труд мой посвящен России, а потому по праву должен ей принадлежать. Секретарь был немного сентиментален и сразу мне поверил. К тому времени я уже знал, что он урожденный москвич из очень простой семьи, но в молодости чудом получил хорошее образование, выучился на врача и почти двадцать лет провел на службе по разным губерниям, а последнее время – в карантинах на южных границах империи и в самой действующей армии, где ему волею случая пришлось принимать участие в недавних переговорах с османами. Благодаря этому его после заключения мира и определили в парижскую миссию (поспособствовала рекомендация корпусного командира, сына нынешнего посланника, к которому мой случайный знакомый относился с добродушной иронией). Не давая ему времени передумать, я еще до вечера обернулся в оба конца и облегченно избавился от нескольких пухлых тетрадей. И чтобы сделать расставание с собственной жизнью окончательным, на всякий случай оставил своему последнему русскому другу неверный почтовый адрес. Неужели я, сам того не желая, чему-то научился на тайной службе?
Вслед за этим я наскоро собрал вещи, расплатился с хозяином моей квартиры и уехал. Я не мог больше видеть этот город, жестокий и фальшивый. Еще – я перед смертью хотел повидать родные места. А потом… Оставшихся сбережений должно было хватить на скромную жизнь в провинции. Да и дней моих, скорее всего, оставалось не так много.
В пути мне все чаще стала приходить в голову мысль, что мою книгу можно или, скорее, даже нужно переписать заново.
Эпилог
Приговоренных к смерти было десятка два, они стояли в телеге, тесно прижавшись друг к другу, и равнодушно