Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшно ли мне, что я убила человека? — Нет.— Жаль ли убитого? — Нисколько.— Испытываю ли угрызения совести? — Ничуть. Может быть, я радуюсь его смерти, как смерти врага. Но я его своим врагом не считала и не считаю. Я его никогда не видела раньше, не знаю, кто он и каков как человек. Может быть, негодяй, может быть, прекраснейшей души. Наконец, не шевелится ли во мне чувство охотничьей гордости удачного выстрела, того чувства, какое я испытывала на охоте, попадая в лет бекаса... Но разве же это бекас? Охотничьему чувству тут не место. Что же, наконец, я испытываю? — Ничего. Так-таки ровно ничего. Убила потому, что надо было убить. Не убила бы я его, он убил бы меня. Этим сознанием неизбежности убийства, раз сошлись лицом к лицу, исчерпываются все ощущения. В другом случае, я зарубила одного австрийца шашкой. Мы были в офицерском разъезде6, целый взвод. Выехав из рощи, мы увидели в версте перед собой большое селение... Вдруг из-за крайних хат на дорогу, ведущую к роще, вылетело три казака. Припав к шеям коней, они неслись бешеным галопом, нещадно нахлестывая своих маштаков... Почти следом за ними из того же селения вынесся разъезд австрийских гусар, человек десять, и, как борзые за зайцем, пустились в погоню. С первого же взгляда для всех нас стало ясным, что казачьим космачам не уйти от австрийских полукровок. Расстояние между преследователями и преследуемыми быстро сокращалось. Надо было не терять ни минуты. Офицер молча выхватил шашку и, дав шпоры лошади, бросился вперед... Мы кинулись за ним. В пылу преследования гусары не сразу нас заметили... Я скакала впереди рядом с офицером... Я видела, как передние гусары, завидя нас, торопливо и испуганно начали натягивать поводья, как тыкались передними ногами расскакавшиеся лошади... Кто был дальше, поспешно, на полувольте, поворачивали кругом и мчались назад... Как передать тебе мои тогдашние ощущения! Моя лошадь стлалась по земле в бешеном галопе, а мне казалось, она стоит на месте. Я мерила глазом расстояние, разделявшее нас от неприятельских кавалеристов, дрожала от страха, что они успеют уйти... Не помню, как я наскочила на одного из них... Передо мной мелькнул круп гнедой лошади, синяя спина всадника, почти припавшего к гриве лошади, усатая, смуглая рожа, с оскаленными почему-то зубами, круглая, коротко остриженная голова, кивер с нее слетел или был кем-либо сбит... И вдруг какое-то ледяное спокойствие охватило меня, я выровняла свою лошадь с его, поднялась на стремена, высоко подняла над головою клинок и, вкладывая в удар всю силу мышц, весь порыв сердца, рубанула его по голове, удар пришелся по затылку. Я видела, как шея его точно красным шарфом окуталась кровью и он торчком скатился под ноги своей лошади.
— Молодец, Саша! Лихой удар!
Услышала я сзади себя голос корнета Иволгина, начальника нашего разъезда, но слова его проскользнули мимо моих ушей. Я вдруг почувствовала сильную усталость и слабость во всем теле. Точно я израсходовала всю свою силу, всю энергию в своем ударе. Я машинально задержала коня, остановилась и начала обтирать пот с лица. Когда наши проскакали, я рысью пустилась за ними. Проехав немного, я машинально оглянулась. Синим пятном на песке шоссе, неподвижно лежал ничком зарубленный мною гусар, очевидно, он был мертв, но и, как в первый раз, там, в лесу, я оставалась равнодушна, и что меня в эту минуту интересовало, это успеют ли наши захватить весь австрийский разъезд, или всем им, кроме убитого мною, удастся ускакать. Не подумай, Веруся, что я какое-то исчадие ада. Как я чувствую, чувствуют все офицеры и солдаты, а между ними есть много людей замечательно добрых, с сердцем, крайне отзывчивым и ко всем доброжелательным... Про одного из них, штабс-ротмистра Образцова, Валериана Павловича, я даже хочу тебе кое-что написать, но не ожидай от меня каких-нибудь излияний, а больше всего, не подумай какую-нибудь глупость, вроде того, что я к нему неравнодушна... Ты когда-то пугала меня возможной опасностью для меня влюбиться в одного из однополченцев-офицеров.
— Даже Дурова7 и та влюбилась, и сколько огорчений принесла ей эта любовь! — шептала ты предостерегающе. Но даже в те времена, когда Записки Дуровой были для меня катехизисом8, чем-то вроде Корана для правоверного, откуда я черпала все нужные мне сведения и всю премудрость, не смея в тайне души мечтать сравняться с Дуровой,— я в одном не хотела быть на нее похожей — в ее сердечном увлечении. Я позволила себе слегка осуждать ее и объясняла тогдашними нравами, чересчур сентиментальными и романтическими. Тогда был век Светлан, рыцарей То-генбургов, прекрасных Лаур9 и т. д., и т. д., мы теперь гораздо в этом отношении трезвее, и я считаю для себя вполне невозможным, нося гимнастерку и рейтузы унтер-офицера драгунского полка, потерпеть от стрел Амура, выражаясь языком наших прабабушек... Это было бы чересчур комично. Мое сердце может пылать только к моему Венгерцу... Даже ты, едва умеющая отличить корову от лошади, влюбилась бы в него. Я еще в жизни не встречала такого красавца. Темно-караковый, рослый, сухой, с лебединой шеей, с небольшой, точно выточенной головкой, украшенной острыми подвижными ушами и черными как агат, огненными глазами, когда он идет, он весь на воздухе, едва касаясь земли упругими, стальными ногами. Знатоки признают его высококровным арабом, большой стоимости.