Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для эсеровских настроений кружка характерен факт распространения в 1932 году среди его членов размноженных мною на машинке экземпляров нелегальной поэмы Клюева, оплакивающей уходящую кулацкую Русь. Поэма получила известность, для совместных читок её собирались группами, в частности, совместно читали её, восторженно комментируя, Громов, Куклин, Бианки и Павлович. Поэму привёз от Клюева из Москвы Павлович. Поэма цитировалась и заучивалась членами кружка и распространялась дальше. На отпечатку этой поэмы, на бумагу и пр. мною были собраны от членов кружка необходимые средства. Максимов мне заявил, что, распространяя и размножая эту поэму, я делаю „истинно культурное дело“» (Из показаний библиотекаря Е. Н. Дубова по «делу» «Идейно-организационного центра народничества»).
Но думается, что наблюдение за Клюевым и первые документы его так называемого «агентурного дела» (которое, безусловно, существует, но к которому нет доступа) начали складываться до привоза поэмы из Москвы, — тогда, когда первые экземпляры «Погорельщины» стали ходить по рукам. Поэма с самого начала стала восприниматься как оружие, направленное против становящегося строя.
А к этому времени у Клюева сложилась ещё одна поэма, содержание которой в этом отношении было, выражаясь современным жаргоном, «круче», чем содержание «Погорельщины».
* * *
Название поэмы Клюев подбирал долго и мучительно. Сначала она называлась «Каин». Потом имя первоубийцы сменилось местоимением «Я» — так Клюев отождествил себя с проклятым сыном Адама. И, наконец, остановился всё же на «Каине».
Горечь и боль за уничтоженную родину смешиваются здесь с пронзительной нотой самобичевания. Вкусившие отраву политической демагогии простые люди также наравне с идеологами разрушения принимали участие в истерических сборищах, называемых «митингами», также с упоением отрекались от старого мира, разрушая свои же духовные святыни. Да и сам поэт, быстро, по счастью, опомнившийся, послужил своим пером этой адской революционной вакханалии.
Когда-то, негодуя и язвя, восторгаясь и иронизируя с горькой усмешкой, Клюев временами доходил до откровенного кощунства, своим примером как бы подтверждая мысль одного из героев Достоевского: «Широк, слишком даже широк человек, я бы его сузил…»
Осознав со временем, к чему эта широта привела Россию, Клюев в 1929 году пишет поэму покаяния. Братоубийцу Святополка в народе назвали окаянным — «окаинившимся». Раскаяние — освобождение из-под власти Каина. Клюев понимал, что ему самому это покаяние за содеянное с Россией нужнее, чем кому бы то ни было. Сотни стихотворцев талантливых и бездарных были в этом отношении безнадёжны. Охмелев от крови бессудных расправ, они продолжали петь в том же духе, независимо от того, что одни герои их виршей, вставшие к стенке, сменялись другими, ещё не вставшими.
В этих словах Каина слышны то громогласные, то приглушённые речи миллионов наших соотечественников — от современников поэта с их проклятиями «опиуму для народа» и «лапотной Расеюшке» до нынешних одурманенных остолопов, ещё совсем недавно радостно вопивших о «конце империи».
Уже в «Погорельщине» отчетливо выявилась у Клюева музыкальная нота пушкинского золотого века. Эта нота ещё отчетливее звучит в «Каине», в самой поэтической материи произведения. В то же время прямые отсылки поэта к Пушкину и Лермонтову создают потрясающий душу контраст — словно бесследно исчез чистый горный Кастальский источник, и страждущий путник оказался перед зловонной лужей.
Прекрасное манит всякую нечисть. Вторжение в обитель грез и муз нового хозяина жизни «с товарищем наганом» на боку (слишком явственна отсылка к Маяковскому с «товарищем маузером») заканчивается печально. Сад наполняется гнусавым хором варваров, оргия которых заканчивается полным разгромом и кровопролитием, ибо ни одно поругание святыни не проходит задаром. «Отыскали тебя в гроте / на последнем повороте. / Френч разодран, грудь в крови / от невинной, знать, любви!»
Как во многих вещах у Клюева, в «Каине» явлен сплав мистического и реального, образы дьявольщины и образ чистой и непорочной Великой России перемежаются жуткими реалиями современности. Набор хулиганских реплик (этот же приём использован в «Погорельщине») сменяется лермонтовской классической нотой: «Не прячется в саду малиновая слива, не снится пир в родимой стороне…» Вся же поэма целиком воспринимается в ключе сновидения, в котором перемежаются картины прошлого, настоящего и будущего. Отдельные строфы впрямую воспроизводят сны, которые записывал со слов Клюева Николай Архипов.
«Будто я где-то в чужом месте и нету мне пути обратно. Псиный воздух и бурая грязь — под ногами, а по сторону и по другую лавчонки просекой вытянулись, и торгуют в этих ларьках люди с собачьими глазами… Стали попадаться ларьки с мясом. На прилавках колбаса из человеческих кишок, а на крючьях по стенам руки, ноги и туловища человеческие. Торгуют в этих рядах человечиной. Мне же один путь вдоль рядов, по бурой грязи, в песьем воздухе…»
Через семь лет это сновидение воплотилось в третьей части поэмы, в которой отчётливо явлено предчувствие будущей гибельной ссылки в Колпашеве. «Мне снилося: заброшен я / в чумазый гиблый городишко, / где кособокие домишки / гноились, сплетни затая…» И здесь же вопреки угрожающему монологу Каина в начале поэмы в воображении Клюева встает вечная Россия, которая подобно Китеж-граду становится незримой в лихие годы, но объявится снова человеческому взору, когда чаша Божьего гнева переполнится.
Чёрная свинцовая туча накрывает Россию, кажется, ни единый проблеск света не разорвёт её, голос Каина, «верховного мастера и супруга», явившегося к поэту «в завечеревший понедельник», пронзает насквозь каждой нотой, словно вбивает несчастного всё глубже и глубже в землю.
И на совершенно иной ноте пишется финал — где на наших глазах свершается «Руси крещение второе», неизбежно грядущее во её спасение. Древнее язычество не уничтожается огнём и мечом, не покорствует поневоле, но с радостью приемлет слово Христово ранним чудесным утром: