Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эдит смотрела на меня очень внимательно.
– Так зачем?
Я опешил. Не то чтобы я этих слов от нее не ждал, но я оказался к ним не готов. Эдит сказала:
– Глупо думать, будто ты можешь что-то изменить. Я даже не уверена в том, что имеет смысл спасать себя самого.
– Но разве правильно только и делать, что жить, пока живется?
– Нет. Но правильных ответов вообще не существует.
Дождь разгулялся сильнее, колотил, как в истерике, по окнам.
– Заметь, я не говорю о том, что тебе нужно или не нужно делать. Только о том, что нечто, что ты считаешь великим делом, на самом деле ничего не стоит.
– Ну, в масштабах вечности так точно.
– В масштабах вечности исчезнет вся планета, не то что мы с тобой.
Эдит улеглась на кровать, сложила руки на груди и сильнее прежнего стала напоминать покойницу. Ее любимая загробная поза, ее комната, запах дождя и чая с бергамотом – от всего этого я будто снова стал подростком, в этом была не только свобода, но и горячность, с которой я не мог справиться.
– Нет, ты мне скажи: что, вообще не стоит стараться?
– Ты хочешь знать мое мнение или подпитывать свои собственные проекции?
Эдит помолчала, затем добавила:
– То, что делал твой отец, было бесполезно. То, что делала моя мама, было бесполезно. Бесполезно и то, чем занимаемся мы. Нужно только найти себе занятие и дотянуть до своего маленького, персонального конца света. Занятие по вкусу, иначе все это вообще оказывается очень печальным. А лучшее, что мы можем сделать, это…
– Как сказал Раст Коул – дружно взяться за руки и вымереть.
– Без «дружно», Борис. Не уверена, что он вообще хоть раз произнес слово «дружно».
– Удивительно, что Раст Коул не стал твоей первой любовью.
– Неудивительно. Борис, послушай, ты погибнешь. Погибнешь просто так. И ничего не изменится. Все эти люди все равно умрут.
– Но если ты боишься за меня и хочешь отговорить, это разве не значит, что не так уж оно все равно? Что там другие разные люди, которых кто-то любит. Что я так же люблю тебя, к примеру.
Но все-таки Эдит пошатнула мою веру, стену моей любви. Я смотрел на нее, ожидая услышать что-нибудь еще. Но Эдит молчала.
– Слушай, это же такая же математика. Они все равно умрут, и хер с ними. Сумма не поменяется. Такая же математика, как та, которую мы с тобой ненавидим. А жить надо не по циферкам.
А по чему надо жить? По буковкам? Это я к тридцатнику так и не понял.
– Ты умрешь, – сказала Эдит, резко вскочив с кровати. Она подошла к окну, открыла его и отправила недокуренную сигарету в дождливый сад. На меня вылился поток хрустального, серого света из реального мира.
– Ты уверен, что все твои эмоциональные аргументы в последний момент не превратятся в пыль? Тогда будет страшно. Очень.
Эдит говорила все это и почти светилась, в ней была неземная мудрость, перед которой любые аргументы, ну правда, бессильны. И ничего-то к этому не приставишь, ничего к этому не прибавишь и от этого не убавишь. Умирать страшно, а надо умирать. Жить хорошо, и хочется жить.
А сделанного не воротишь.
И я вдруг потерял всю свою уверенность, у меня растаяли мои доводы, и я тупо пялился в пространство.
Ну чего я мог самому себе предложить? Тут и посмертная слава, и вечная память не утешит такое горе. А я исчезну без следа, как отец мой исчез и как исчез его отец.
Эдит смотрела на меня. Глаза у нее как-то потемнели, словно она готовилась заплакать, но в такое я не верил.
Тут Эдит как-то подобралась по-особому и сказала:
– Но это твой выбор. Я просто тебя не понимаю. Но я хочу понять.
– Ой, понимал бы я сам себя.
Мне захотелось упасть перед ней на колени, чтобы она, как Верховная Жрица из колоды Мэрвина, дала мне ответ. Но в жизни дела так не делаются. И я стал искать свой ответ самостоятельно.
– Подумай, – сказала мне Эдит и снова вручила чашку с чаем, которую я отставил.
А меня крыло и крыло, казалось, что комната плывет, и грудь мне сжимало так, что еще чуточку сильнее, и что-нибудь там обязательно хрустнет.
Как там у Замятина было? Самая трудная любовь. Так называлась какая-то глава, я помнил, и эти строчки выплыли из меня, из моих пятнадцати.
Тут я вдруг очень остро понял, какая любовь – самая трудная, и все это не имело никакого отношения к антиутопиям.
Самая трудная любовь – к себе. Мы не умеем себя любить, либо обделяем, либо балуем, а как полюбить себя, словно ближнего?
Я должен был полюбить самого себя так, как любил ближнего своего. И только тогда у меня получится по-настоящему полюбить ближнего, дать ему милосердия и пощады. Из самоотречения каши не сваришь, я знал. Я уже видел, у меня живой пример был перед глазами. Ну, теперь неживой, так-то.
Я потер глаза до разноцветных кружков, до праздничных салютов. Взгляд мой блуждал, но в то же время я ничего не видел.
Всю свою жизнь я, алкаш ебаный, паскудный нарк, убийца, себя не любил. Потому и к Одетт у меня любовь не удалась, а ведь я был так близок. Мне не хватило понимания, что любовь – это не жертва, не боль и не власть.
Теперь я был переполнен любовью, но куда это все направить-то, чтобы снова не проебаться?
Наконец, взгляд мой остановился на репродукции Брейгеля. «Триумф смерти». В детстве я называл ее «махач скелетов и людей». Копия была отличнейшая, с сочными брейгелевскими цветами и очень точными линиями, все на картине двигалось, но не все жило и дышало. Смешно, конечно.
Я глядел на забавных и жутковатых скелетов, ликующих и всячески угрызающих человечков. Все гибло: гибли корабли в море, гибли здания в огне, гибли под ударами люди.
Вот люди, они – короли и крестьяне, а скелеты все одинаковые, крошат и крушат. Я глядел на это и думал об охровой запущенности всего, безрадостности и ужасе.
Какой наш мир маленький и хрупкий. Из ям, из каверн под землей вылезает смерть, и насколько бессмысленны перед ней все надежды и мечты, насколько бессильны люди.
А я любил это все, как