Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Устрицы — достаточно частое явление в русской (и не только русской) литературе[1666]. И достаточно часто, даже типично сравнение, «сополагающее облик, характер человека, его поведение со свойствами, внешним видом, характеристиками устрицы (по сходству или контрасту). Наиболее распространены значения, принадлежащие к сходным, в значительной степени пересекающимся семантическим полям: молчаливость, немота; замкнутость, изолированность от жизни; отсутствие эмоций, равнодушие; неподвижность, инертность»[1667]. Все эти смыслы — добавим еще холодность, ведь устрицы подаются на льду — несомненно, заложены в сравнении. Однако обычно с холодными (не эмоциональными), молчаливыми, замкнутыми в своей раковине (то есть отстраненными от жизни, равнодушными к ней) сравнивают живых людей, а не покойников, которые по определению и молчаливы, и холодны…
У Мандельштама Белый-устрица выглядит несколько шокирующе, вызывает и некоторую брезгливость (напрашивающиеся гастрономические ассоциации), и некоторое отторжение, граничащее со страхом[1668] (ср. в стихотворении 1931 года: «С миром державным я был лишь ребячески связан, / Устриц боялся…»). Почему? Может быть потому, что молчаливая, неподвижная и холодная устрица, как все знают, на самом-то деле — живая?[1669] А если так, то неясно, жив или мертв молчащий, как устрица, Андрей Белый… О том, что ситуация подозрительная, говорился в третьей строке: «Тут что-то кроется, должно быть, есть причина», а в последней вообще, насколько можно судить (часть слов в строке отсутствует), высказывается предположение, что лежащий в гробу человек не умер, а что-то «напутал и уснул».
И еще одна деталь. Визуально устрица неотделима от створок раковины, которые или сомкнуты (кстати, именно с сомкнутыми створками связан образ человека молчаливого, отрешенного от жизни), или раскрыты (тогда — сервировка, гастрономический вариант). Сравнение наглухо закрытых створок устрицы с саркофагом, в котором в Доме инвалидов покоится Наполеон, появится у Мандельштама позже, в «Стихах о неизвестном солдате»:
Глубоко в черномраморной устрице
Аустерлица забыт огонек,
Смертоносная ласточка шустрится,
Вязнет чумный Египта песок[1670].
В стихах о Белом похожими на створки устричной раковины мог показаться и сам гроб, в котором лежало молчащее, как устрица, тело, и крышка гроба, которая, видимо, стояла совсем рядом, если, напомним, «в суматохе М<андельштаму> на спину упала крышка гроба Белого», когда тот был в почетном карауле[1671]. Возможно, это сходство усиливала обивка гроба белой блестящей тканью, разновидностью парчи: «<…> положили его в простой обитый глазетом дубовый гроб»[1672].
* * *
Возникающий во второй строке анализируемого четверостишия почетный караул, мешавший Мандельштаму приблизиться к гробу, также отражает процедуру похорон:
Молчит, как устрица, на полтора аршина
К нему не подойти — почетный караул.
Только по отчетам в советской периодике и по мемуарам оказалось возможным вычислить более полутора десятка человек, стоявших в почетном карауле: В. В. Вересаев, Ф. В. Гладков, Л. М. Леонов, Б. А. Пильняк, В. Г. Лидин, Б. Л. Пастернак, В. В. Каменский, М. М. Пришвин, И. В. Евдокимов, В. М. Инбер, Г. А. Санников, В. А. Милашевский, С. Д. Спасский, Г. И. Чулков, П. Н. Зайцев и мн. др. И еще, конечно, сам Мандельштам. Однако, по-видимому, мешала Мандельштаму подойти к гробу и вызывала его негодование не многочисленность почетного караула, а то, что стоявшие в нем люди все время друг друга сменяли. По свидетельству Зайцева, «возле гроба стоял почетный караул, сменявшийся каждые 5 минут»[1673]. Это означало, что у гроба происходило постоянное движение, почти толкотня…
* * *
Впрочем, как следует опять-таки из газетных отчетов, «в 1 ч. 30 м. дня под звуки траурного марша» гроб был вынесен из зала, и «траурная процессия направилась в крематорий»[1674]. С. Д. Спасский в дневнике описывал: «Гроб накрыли крышкой. Появились Пастернак, Пильняк, Санников, выносим гроб на катафалк. Иду за гробом в первой шеренге. Долгое путешествие. Тихий день, чуть подмороженный, процессия не очень велика. Подбегают много раз школьники. — Кого хоронят? — Писателя»[1675].
Почти дословно тот же разговор передан в дневниковой записи романтически настроенного незнакомца, поклонника Белого (его имя неизвестно):
Идем по улицам. Музыки нет. Катафалк и 6 белых лошадей. Слышу голоса прохожих: «Хоронят писателя Андрея Белого. — Кого? — Андрея Белого — писателя» — передают друг другу мальчишки[1676].
Не исключено, что эта ситуация отразилась и у Мандельштама:
Откуда привезли? Кого? Который умер?
Где <будут хоронить>?[1677] Мне что-то невдомек.
Скажите, говорят, какой-то Гоголь умер?
Не Гоголь, так себе, писатель-гоголек.
Как кажется, Мандельштам почти дословно и синтаксически точно воспроизвел обращенные к участникам похоронной процессии вопросы школьников, зафиксированные в процитированных ранее дневниках.
* * *
Соединение Белого с Гоголем и именование его «гогольком» как в этом фрагменте, так и в других («Как снежок на Москве заводил кавардак гоголек», «Гоголек или Гоголь иль Котенька или глагол») неизменно привлекало внимание комментаторов. Опять-таки со времен Харджиева с ссылкой на мемуары «Начало века» указывалось, что «Гогольком» называл гостившего на «Башне» Белого Вяч. Иванов[1678]:
К двум исчезают «чужие»; Иванов, сутулясь в накидке, став очень уютным, лукавым, с потиром своих зябких рук, перетрясывает золотою копною, упавшей на плечи; он в нос поет:
— «Ну, Гоголек, — начинай-ка московскую хронику!». Звал он меня «Гогольком»; а «московская хроника» — воспоминания старого времени: о Стороженке, Ключевском, Буслаеве, Юрьеве; я, сев на ковер, на подушку, калачиком ноги, бывало, зажариваю — за гротеском гротеск; он с певучим, как скрипка, заливистым плачем катается передо мной на диване; «московскою хроникою» моею питался он ежевечерне, пригубливая из стакана винцо; и покрикивал мне: «Да ты — Гоголь!» (НВ. С. 355)
Несомненна и отсылка к книге «Мастерство Гоголя», которую Белый и Мандельштам обсуждали летом 1933‐го в Коктебеле (книга выйдет только в апреле 1934-го). Причем, думается, Мандельштаму здесь важен Белый не столько как исследователь Гоголя, сколько как его ученик. Этому вопросу посвящен специальный раздел пятой главы «Гоголь и Белый». Он завершается тезисом: «<…> проза Белого в звуке, образе, цветописи и сюжетных моментах — итог работы над гоголевскою языковою образностью; проза эта возобновляет в XX столетии „школу“ Гоголя»[1679].
Казалось бы, на этом и точку можно поставить. Но кое-что все-таки смущает.
В строках «Скажите, говорят, какой-то Гоголь умер? / Не Гоголь, так себе, писатель-гоголек» (Или: «Здесь, говорят, какой-то Гоголь умер? / Не Гоголь. Так себе. Писатель. Гоголек») выражено отнюдь не любование Белым-рассказчиком (как в прозвище Вяч. Иванова) и не признание его заслуг как