Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По лицу Ибрагима струились слезы.
– Я не хочу умирать, – прошептал он. – Должен же быть какой-то другой… Я не хочу умирать.
Все думали об одном и том же – лелеяли отчаянную надежду, что все-таки есть шанс выбраться. Остались последние секунды, и их было так мало. Теоретически они приняли красивое решение. Они станут мучениками, героями, столкнувшими историю с проторенного пути. Но это все равно не утешало. В последние мгновения имело значение только одно – пугающие болезненность и необратимость смерти, и никому не хотелось умирать.
Но пусть они и дрожали, никто не сломался. В конце концов, это всего лишь желание жить. А войска уже были на подходе.
– Не будем медлить, – сказала профессор Крафт, и все стали подниматься по лестнице на свои этажи.
Робин остался в центре вестибюля, под сломанной люстрой, в окружении восьми серебряных пирамид высотой с его рост. Он глубоко вздохнул, глядя, как отсчитывает минуты стрелка на часах, висящих над дверью.
Часы на оксфордских колокольнях давно перестали звонить. Теперь приближающийся решающий момент отмечало только синхронное тиканье часов, установленных в одном и том же месте на каждом этаже. Переводчики решили начать ровно в шесть, выбрав время произвольно, просто им хотелось уцепиться за какой-то твердый факт.
До шести осталась минута.
Робин судорожно вздохнул. Его мысли метались, отчаянно пытаясь найти хоть что-то, о чем можно думать, кроме этого. Он хватался не за связные воспоминания, а за яркие детали: соленый морской воздух, длинные ресницы Виктуар, заминку в речи Рами, прежде чем тот разражался зычным смехом. Робин цеплялся за все это, пока мог, не позволяя мыслям смещаться.
Двадцать секунд.
Теплые хрустящие булочки из «Кладовых». Руки миссис Пайпер, все в муке и сахаре. Лимонное печенье, тающее на языке.
Десять.
Горечь эля и колючий смех Гриффина. Сладкий запах опиума. Ужин в Старой библиотеке, ароматный карри и пригоревшая, пересоленная картошка. Громкий, отчаянный и истерический смех.
Пять.
Улыбка Рами. Рами тянет к нему руку.
Робин положил ладонь на ближайшую пирамиду, закрыл глаза и прошептал:
– Фаньи. Переводить.
По вестибюлю раскатился резкий звон, вой сирены, пронизывающий до костей. Вся башня сверху донизу наполнилась перестуком, потому что все выполнили свой долг, ни один не спасовал.
Робин судорожно выдохнул. Нет места колебаниям. Не время бояться. Он поднес ладонь к следующей стопке пластин и снова прошептал:
– Фаньи. Переводить. – И опять: – Фаньи. Переводить. – И еще раз: – Фаньи. Переводить.
Он почувствовал, как пол под ногами дернулся. Заметил, как задрожали стены. С полок падали книги. Над его головой раздался скрип.
Робин думал, что испугается.
Считал, что сосредоточится только на боли и начнет представлять, как на него обрушатся восемь тысяч тонн обломков. Будет ли смерть мгновенной или придет чудовищно медленно, когда руки и ноги раздавит, а легкие еще будут пытаться вдохнуть исчезающий воздух?
Но больше всего его поразила красота. Пластины пели и дрожали, как будто пытались сообщить немую истину – что перевод невозможен, а царство чистого смысла, который они улавливают и проявляют, никогда не будет познано, в Вавилоне с самого начала взялись за невыполнимую задачу.
Ведь разве мог существовать адамический язык? При этой мысли Робин засмеялся. Не существует прирожденного, понятного для всех языка; им не мог стать ни английский, ни французский. Язык – это различия смыслов. Тысяча разных способов видеть мир и жить в нем. Нет, тысяча миров внутри одного. И перевод – необходимое, пусть и тщетное усилие, чтобы перемещаться между ними.
Робин перенесся в свое первое утро в Оксфорде, когда он поднимался вместе с Рами на солнечный холм с корзиной для пикника в руке. Лимонад из цветков бузины. Теплые булочки, пахучий сыр и шоколадное пирожное на десерт. В воздухе пахло обещаниями, Оксфорд сиял, как гирлянда, и Робин влюблялся.
– Так странно, – сказал он. В это время они уже перешли невидимый барьер и говорили друг с другом откровенно, не боясь последствий. – Я как будто знаю тебя всю жизнь.
– Я тоже, – ответил Рами.
– И это какая-то бессмыслица, – сказал Робин, уже опьянев, хотя в лимонаде не было спиртного. – Ведь мы знакомы меньше дня, но все же…
– Думаю, это потому что, когда я говорю, ты слушаешь.
– Потому что ты потрясающий.
– Потому что ты хороший переводчик. – Рами откинулся на локтях. – В этом и заключается перевод. И речь. Слушать другого и пытаться понять, вопреки всем своим предубеждениям, что он хочет сказать. Показать себя миру в надежде, что кто-то тебя поймет.
Потолок начал рушиться. Сначала посыпался ручеек щебня, затем целые куски мрамора и ломающиеся балки. Упали полки. Свет струился в вестибюль прямо из стен, где раньше не было окон. Робин поднял голову и увидел падающий на него Вавилон, а еще выше – предрассветное небо.
Он закрыл глаза.
Но когда-то он уже ждал смерти. Сейчас он вспомнил – он ведь уже знал, какова смерть. Не такая внезапная и не такая жестокая. Но память об ожидании смерти все еще хранилась в его теле; воспоминания о душной комнате, о параличе и надежде на скорый конец. Он вспомнил тишину. Покой. Когда разбились окна, Робин закрыл глаза и представил лицо матери.
Она улыбалась. Робин назвал ее по имени.
Эпилог
Виктуар
Виктуар Деграв всегда умела выживать.
Самое главное – не оглядываться назад. Даже когда она скакала верхом на север, к Котсволдсу, пригнув голову, чтобы уклониться от хлещущих ветвей, в глубине души ей хотелось находиться в башне, с друзьями, и ощущать, как вокруг рушатся стены. Если им суждено умереть, ей хотелось быть похороненной вместе с ними.
Но ради выживания она должна была обрезать пуповину. Должна была смотреть только в будущее. Кто знает, что там ждет? Сегодня в Оксфорде произошло немыслимое, и последствия будут невообразимыми. Такого в истории еще не было. Жребий брошен. История потекла по иному пути.
Но Виктуар хорошо знала, что такое немыслимое. Освобождение ее родины было немыслимым, даже когда уже произошло, ведь никто ни во Франции, ни в Англии, даже самые радикальные сторонники свободы, не верили, что рабы потребуют освобождения. Ведь рабы не включались в категорию людей рационально мыслящих, просвещенных и наделенных правами. Через два месяца после новостей об августовском восстании 1791 года Жан-Пьер Бриссо, один из основателей «Общества друзей чернокожих», объявил во французской Ассамблее, что новость наверняка фальшивая, потому что, как всем известно, рабы просто неспособны на такие быстрые, слаженные и отчаянные действия. Через год после революции многие еще считали, что беспорядкам положат