Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это точное описание дня, который провел Николай, ожидая сообщений из Петербурга, предчувствуя, ожидая и боясь последствий этой казни. Вот такую протокольную запись этого дня оставила фрейлина Смирнова.
Пушкин, как стало известно сравнительно недавно (известно было давно, но подробности сейчас исследуются и выплывают) был одержим одной идеей – мечтал написать книгу, которая называлась бы «История моего времени» и захватывала бы период Екатерины, Павла, Александра I, Николая I. Работа эта была начата, но разрознена и потеряна, и сейчас собирается очень многими интересными пушкинистами. Работа совершенно гениальная по научному историческому мышлению, где он выступал как ученый-историк, дал интересный анализ и такие характеристики эпохам, что если когда-нибудь этот материал будет опубликован, это будет очень интересно, так как грандиозно то, что он делал.
К чему я это рассказываю? К тому, что описания фрейлины Смирновой совершенно точны, потому что это документ, которому можно верить, так как записан в ее дневнике без всяких ее комментариев, совершенно точно. А вот теперь как это записано у Пушкина в его «Истории моего времени» – почти точно.
Император стоял на берегу пруда с любимой собакой сзади Когульского обелиска. Он бросал в воду платок, который приносила ему собака. Подбежал камердинер и что-то сказал царю. Царь резко повернулся и побежал к дворцу, собака, выйдя из пруда с платком в зубах и не нашедши хозяина, побежала вслед за ним.
Заставляя себя быть только историком, Пушкин остается художником, потому что в результате как будто так же, как у Смирновой, – протокольная запись, но возникает несколько иное представление по художественному образу: бегущий камердинер, бегущий император, бегущая за ним собака.
Что это за история с собакой, о которой, естественно, Смирнова ничего не записала, кроме как вначале, раскрывая, что чувствовал и думал император, делая бессмысленное дело? Но художник Пушкин (я говорю об органическом развитии видений, которое намечено самим художником, а диалог уже живет помимо его воли) записывает иначе.
Кедров как-то обратил внимание на одну любопытную вещь. Люди идут по улице – взрослые, старые, малые – очень занятые, и вдруг навстречу мальчик катит колесо на проволочке. Оно катится, катится, вдруг соскочило с проволоки и покатилось само, потом совершило еще несколько оборотов, легло на бок и замерло. Вся улица стоит и смотрит, как завершается вот этот начатый процесс. Все вроде вздохнули, пошли дальше.
Есть притягательность в логическом развитии всякой закономерности и всякой конкретности. В конце концов, это движение наподобие колесному, потому что совершаемо точно без перерыва, подробно, одно звено за другим – в нем есть уже необычайная притягательность для внимания.
И Пушкин, переписывая запись Смирновой, видит эту собаку, которая прыгала в пруд и носила в зубах мокрый платок, и дальше он видит, как прибежал камердинер и как побежал император. Не могла записать Смирнова, что император «бежал» – это было неправильно, но Пушкин пишет, что бежал, и не может остановить внимание на полпути, а что же эта собака – уже участница этого эпизода, говоря театральным языком? И возникает совершенно ненужная для истории деталь: собака бросилась вслед за ним.
Вот пример в исследовании абсолютно теоретическом, как художник, помимо своей воли, дорабатывает и делает какую-то контрастность. Это удивительная вещь, на меня эта запись произвела колоссальное впечатление.
Это, с другой стороны, замечательный пример для любого специалиста по эстетике. Вот разница, вот мышление художника, а вот мышление простого историка-ученого. А ведь – побежал, подбежал – это темпоритм образа, определенная краска и довольно зловещая, если задуматься над тем, что за этим стояло.
Я это привожу как пример, который позволяет уже самим установить что-то недосказанное, если это было задано, и где-то можно завершить и довести до конца ту логику, которую положили мы сами, создавая средства этой картины. И в этом огромная заразительная сила, потому что результатом этого является такой художественный образ на этом материале.
Когда будем практически что-то пробовать и заниматься дальше, мы еще не раз вернемся к этому. Потом мы поговорим о кинематографическом мышлении. Я представляю себе, как этот образ был бы заснят в кино, а его запись становится почти режиссерским сценарием. Это можно все снимать. И, конечно, пробег собаки, вылетевшей из воды и никакого отношения к историческому исследованию не имевшей.
Следующее, о чем мне хотелось сегодня поговорить или, вернее, начать разговор, – это о стихах, и в частности, о стихотворной драматургии. К большому сожалению, стихотворная драматургия, если сравнивать с прошлым, начинает уходить со сцены театров, а в тех случаях, когда она все-таки представлена, – это довольно компромиссное представление. Или стих становится столь довлеющим началом, что, подчиняясь ему, нарушаются законы органики и просто элементарные законы театра. А чаще случается обратное: как будто психологический процесс, живое взаимодействие людей противоречит и не укладывается ни в какие формы стиха, и сами по себе сложные настолько, что всякие рамки, сдерживающие или организующие им, разрушаются в корне. Тогда стих становится просто так, повисают какие-то рифмы, и таких спектаклей довольно много.
Мне кажется, эта проблема ни в коей мере не решена в Художественном театре «Зимней сказкой». Где-то случайно что-то зазвучит стихом, а на 90 % – это бойкая проза. Потом можно догадаться, что это, оказывается, был стих.
Перед нами стоит довольно сложная задача, заключающаяся в том, как сочетать, как примирить, а самое главное, как решить вопрос, нужно ли примирять и сочетать несочетаемые вещи, и так ли они несочетаемы? Мы привыкли рассматривать стихотворную ткань как некоторый костюм, пошитый на кого-то автором, который мы должны надеть на существо, выращенное нами в других габаритах. Как можно поступать – непонятно. Это вопрос сложный и, мне кажется, важный, важный не потому, что я предвижу в ближайшие годы рождение огромного количества стихотворных драматических произведений. К сожалению, я повторяю, этого не предвидится. А с другой стороны, такая заразительная сила заключена в стихе, такая реальная сила!
Я недавно был в Пскове и в областном театре видел «Маскарад». Какой это спектакль – другой вопрос, и как там со стихами – тоже другой вопрос. Но ходит рядовой псковский зритель, очень рядовой зритель, в будний вечер, и зритель, даже привезенный из районов, потому что «Маскарад» идет довольно долго и приходится машинами завозить зрителя. И знаете, удивительная вещь: как только очень точно актеры действуют в стихе, как только звучит точность рифмы, так зрительный зал замирает, взятый как будто физически крепкой рукой, требующей внимания. Это такой же процесс, какой бывает у людей немузыкальных и не очень понимающих в музыке, но на которых действует сам элемент работы пианиста, так как музыка – это необычайно организующий момент.
Так же стих. В «Маскараде» много острот и парадоксов с очень точной рифмой. Монолог идет, идет, и вдруг завершается 2–3 точными рифмами, и в зале физическое чувство наслаждения этим произведением. Ведь это не то, что мы, эстеты, можем наслаждаться словом просто: зрители ничего не понимают, но смотрят, смотрят. К сожалению, мало пьес в стихах и мало стихотворной драматургии. Дело не только о том, что написано в стихах, а их всегда приятно слышать. Нет. Это иное толкование, это иное мышление, другой темпоритм мышления героя, это иная природа воздействия и иная пластика, потому что в стих приходится укладывать мизансцены, он должен быть уложен в определенные границы времени, пусть относительно определенного, но все-таки определенного. А это уже откладывает отпечаток и на ритм физический, а он – на механику совершаемого вообще.