Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорогой Джерард, в «Таймс» ты найдешь некролог, посвященный Левквисту. Кто бы ни написал его, он не слишком его превозносит. Смею сказать, такого рода величие сегодня не в моде! Я невероятно опечален и захотелось написать тебе. Знаю, ты видел его во время того кошмарного бала прошлым летом, а может, видел и после. Он был вроде святого от филологии, особый образец. Наверное, завершение его жизни заставило меня задуматься над тем, как я распорядился своей. Насколько бестолково и насколько в действительности она коротка, о чем, я слышал, ты как-то обмолвился. Я пришел к заключению, что единственное, что имеет значение, это дружба, а не та переоцененная так называемая любовь, но наши близкие друзья, по-настоящему близкие люди, единственные наши утешители и судьи. Ты всегда был для меня и тем и другим. Позволь выразить веру, что за всеми недавними передрягами мы не потеряли друг друга. Отсюда кажется, что Лондон бесконечно далек. Мы купили дом, но пока живем по адресу отеля. Надеюсь, ты пишешь что-нибудь. Я-то оставил всякую мысль об этом.
Твой
Дункан.
Джерард еще не видел некролог в «Таймс». Итак, Левквист умер. Ему вспомнилась длинная комната, большой письменный стол, заваленный книгами, окно, раскрытое в летнюю ночь, огромная красивая голова Левквиста, говорящего: «Заглядывай еще, заглядывай навестить старика». Он так больше и не заглянул. Так и не поцеловал его руки, не сказал, как любит его. Припомнились слова Левквиста: «Видел я молодого Райдерхуда. Отрывок из Фукидида очень его озадачил»! «О боже, боже!» — сказал Джерард вслух, сел в одно из неудобных кресел у камина и уткнулся лицом в ладони. Облако, незримое присутствие черного горя, неожиданно обволокло его. То была ночь, когда умер отец. Вот и Левквист, который был ему как отец, умер. И Дженкин мертв; и это незримое присутствие было его, Дженкина, Дженкина печального, Дженкина как самой печали, как непреходящей мучительной скорби. «Почему ты должен был умереть, когда я так любил тебя?» — сказал Джерард Дженкину. И это было ужасно, ужасно, как будто тень Дженкина плакала и протягивала к нему бессильные руки. «Это была не моя вина, — сказал Джерард тени, — прости меня, прости, я осиротел, я наказан, отравлен. Почему ты так ужасно плачешь? Потому ли, что убит, а я дружески отношусь к твоему убийце? О Дженкин, как мы могли потерять друг друга, как могли так измениться, ты — обвинитель, а я парализован отравой!»
Джерард встал и всерьез оглядел комнату, ища что-то, что-то крохотное, во что сейчас превратилась ужасная обвиняющая тень, что-нибудь вроде маленькой коробочки или черной механической игрушки. Ничего, кроме самой комнаты, неуютной и непривлекательной, случайной и пустой. Внезапным движением Джерард ударил по аккуратной стопке верстки, сбив листы на пол. Падая, они увлекли за собой одного из стаффордширов. Собака упала и разбилась. Джерард собрал осколки и положил на сервант.
Точно, он отравлен, подумал Джерард, ему чудятся призраки, он проклят, безумен. Разбившаяся собака наконец вызвала на его глазах слезы. Как он будет писать книгу, когда не может не думать о смерти Дженкина? Какое ему дело до идей Краймонда? Зачем он заговорил с Роуз о доме, о жизни вместе? Пускай едет в Йоркшир. На нем лежит проклятие, он обречен на одиночество среди призраков. Благодаря книге Краймонда ему показалось, что у него есть какие-то мысли, но это иллюзия. Левквист говорил, что ему не хватает твердости, Краймонд сказал, что бы он ни написал, это будет красивой ложью, Роуз сказала, что с его стороны это тщеславие. У него не хватит энергии на большую книгу. И он теперь понимает, что все это ни к чему. Но отсюда он съедет. Не нужно ему больше ничье общество, ни людей, ни призраков. О господи, он стареет, прежде он этого не чувствовал. Он стар.
Он подобрал тарелку и кружку с кафеля у камина и отнес на кухню. Поставил чайник на огонь, чтобы согреть воды для бутылки в постель. Он забыл включить обогреватель в спальне, и теперь там был ледяной холод. Он включил его и задернул шторы. Ветер с дождем хлестал в окно, которое дребезжало и пропускало струи холодного воздуха, шевелившие шторы. Конечно, сказал он себе, он пьян, но тем не менее. Проклятие, которое висит над ним, висит над ними всеми. Колледжам Оксфорда, Биг-Бену теперь не откупиться от них. Время, когда они могли часами говорить об этой планете, распоряжающейся нашими судьбами, навсегда ушло — оглянуться не успели. Роуз права, уже бесполезно пытаться о чем-то задумываться. Вечеринка закончилась. Apres nous le deluge — после нас хоть потоп.
Чайник закипел, он наполнил бутылку и сунул ее в постель, в которой, казалось, поселилась какая-то холодная сырая плесень. Взял пижаму и вернулся в гостиную, чтобы переодеться перед огнем. Листы верстки краймондовской книги валялись по всему полу, и он сгреб их в груду ногой. Снял галстук, который надел несколько часов назад, чтобы идти на вечеринку к Ферфаксам, где, как он знал, встретит Роуз и на которую он опоздал, потому что не мог оторваться от этой чертовой книги.
Расстегивая рубашку, он увидел письмо Дункана, валявшееся на кресле. Он, конечно, ответит, но настоятельного желания видеть Дункана не испытывал. Возможно, когда-нибудь потом. Он чувствовал себя недостойным, эти смерти опустошили его, ему будет стыдно перед Дунканом. Тот молодец, обзавелся женщиной и домом, смог устроить свою жизнь, несмотря на все несчастья. Дункан никогда не был «выдающимся», как Дженкин, как он сам, как Краймонд. Джерард вспомнил, что именно так охарактеризовал книгу Краймонда, говоря с Роуз. Но Дженкин был выдающимся иначе, нежели Джерард или Краймонд. Джерарду припомнилось, как Левквист осадил его, когда он предположил, что Дженкин «недалеко пошел». «Райдерхуду ни к чему идти далеко, чего-то добиваться, он на своем месте. Тогда как ты…» Да, подумал Джерард, Дженкин всегда шел со всеми, был целиком поглощен тем, чем бы ему ни доводилось заниматься, жил этим, реальный во всех смыслах, полный доброжелательного любопытства к окружающему. Тогда как он, Джерард, всегда чувствовал, что реальность где-то в другом месте, высокая, безразличная и одинокая, на некой туманной горной вершине, которую он один среди немногих способен узреть, хотя, конечно, никогда не достичь, и чей магнетизм пробирал его до кишок (выражение Левквиста), когда он упивался этим величественным видом, сознанием выси и дали, пропастью под ним, вершиной над ним, и ощущением приятной никчемности, даваемой лишь избранному — самодовольному платонизму, августинианскому мазохизму, как называл это Левквист. Почему он так больше и не пришел к нему, не поговорил обо всем этом, ведь мог бы в любое время. А теперь он чувствует, чувствует, что остался наконец один — а гора, и вершина, и что он близок к ней, взирает на нее, все было иллюзией? Способен ли он жить, не думая о себе и об этом, просто так? Возможно, дело в утрате этого, которую он ощутил лишь сейчас, когда понял, насколько отравлен убийственным сомнением, когда решил, что вершина слишком высоко, слишком далеко. Именно когда столкнулся с непреодолимой трудностью, столкнуться с которой так жаждал, он обнаружил, что у него не осталось сил. Придется съеживаться и съеживаться и заползать в расселину. То, что казалось пиком горы, оказалось в конце концов ложной вершиной — настоящая находится намного выше и скрыта облаком, и в его случае ее с равным успехом может не существовать; все, он сдается.