Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писал Алексей для того, чтобы спастись от действительности. К этому времени то, ради чего стоило родиться на свет, было им уже написано. Готовы были “Карамора”, “Артамоновы”, а после этого он писал уже машинально, как автомат. Потому и “Самгин” растянулся на полторы тысячи страниц – он мог в любое время поселиться в душе героя и оставаться там сколь угодно долго, и писал, писал его монолог, без кульминации, без развязки. Все было бессодержательно, пусто. Выдумывать героев и действие он не умел, об этом он знал, но все же строчил по пять-шесть часов в день. Когда он писал, кашель отступал. Ну и пусть пишет, думала я, все лучше, чем принимать гидрокодеин, от него трудно отвыкать. От писания же, как я это видела, вообще невозможно отвыкнуть. Мнения своего я ему не высказывала, ему это было бы неприятно, да и не помогло бы. Что бы он делал, если бы не писал? Ни к чему другому он был не способен.
Кроме него изо всей компании работал только Крючков, который переводил, занимался корреспонденцией, напоминал о делах, покупал для гостей билеты, ездил в Неаполь за почтой, вел банковские счета, словом, секретарствовал, в остальное же время занимался издательскими делами Горького в Москве и Берлине, но без особых успехов, потому что гонорары так и не поступали. И Крючков мог сколько угодно писать чиновникам, которые и так все знали. Я чувствовала некоторые угрызения совести из-за того, что недолюбливала Крючкова. Недолюбливала я его не за то, что он бросил Марию Федоровну. Он не понравился мне уже тогда, когда на Кронверкском впервые сошелся с ней. Изумляло меня, как это Мария Федоровна, такая требовательная и разборчивая, уступила его притязаниям. Видимо, переживала тогда первый шок старения. Наверное, если б вернулась на сцену, она от Крючкова спаслась бы. Позднее Крючков женился и жену свою, Лизавету Захарьевну, худую невзрачную девушку, работавшую в “Крестьянке”, привез в Сорренто; удивительным образом ей снова и снова давали и паспорт, и итальянскую визу. Ее прозвали Цеце, Крючков был у них Пе-Пе-Крю, но я их так звать не могла. Алексей вечерами подолгу беседовал с Лизаветой, у которой уже округлился живот. Сама по себе она его не интересовала, но таким образом он мог избавиться от других. От Катерины Павловны, которая, о чем бы ни шла речь, говорила всегда плаксивым голосом – наверное, оттого, что Алексей двадцать лет назад ее бросил. От Муры, которая в таких случаях бралась за кухонный персонал. От Тимоши, перед которой он испытывал угрызения совести из-за Максима. Так же, как с Лизой, он любил разговаривать только с публикой, наведывавшейся иногда из “Минервы”. Им, разумеется, заранее объясняли, мол, этот усатый худой синьор – всемирно известный писатель, и он развлекал их своими историями, рассказывая их в сотый и тысячный раз, а Крючков точно так же в сотый и тысячный раз их переводил.
Когда я прибыла в Сорренто, Алексей начал уже сходить на нет. “Живой труп”, звучало у меня в ушах название пьесы Толстого. Душой он уже почуял, что телу пора на покой.
Жизнь вернулась к нему, только когда объявился Зиновий.
Я слышала о нем от Марии Федоровны, но никогда не встречалась с ним. Представляла его себе элегантным светским мужчиной, как какого-нибудь киногероя, но он оказался другим. Носил небольшие усики, физиономия была мальчишеская, и не хватало одной руки.
Когда-то в нижегородской тюрьме Алексей познакомился с подростком по имени Залман; обоих обвиняли в использовании мимеографа для распространения подрывной литературы. И просто влюбился в смекалистого парнишку. Залман хотел поступить скрипачом в филармонию, но евреев туда не брали, и тогда Алексей уговорил его принять крещение. Сам и стал ему крестным отцом, а Залман в благодарность за это взял фамилию Пешков. У Залмана-Зиновия был отец, хозяин печатни и граверной мастерской, который, узнав о крещении, отрекся от своего сына. Зиновий поступил в школу Московского Художественного театра, но тамошняя атмосфера ему не понравилась, и незадолго до революции он уехал куда глаза глядят. В Америке он жил вместе с Алексеем и Марией Федоровной, потом вступил во французский Иностранный легион, неоднократно бывал на Капри, в том числе с женой Лидией и их маленькой дочкой, которые так и остались на шее у Алексея и Марии Федоровны. Зиновий же двинулся дальше, имел связь с королевой Италии и кучей разных графинь. В объятия его левой руки падали знаменитые красавицы, ибо правую он потерял на войне. Он служил в Китае и Японии, при Керенском находился в России во французской военной миссии, потом боролся с большевиками на стороне Колчака, а позднее – Врангеля; говорят, будто в это время он телеграфировал своему младшему брату Якову Свердлову, что, как только они войдут в Москву, первым повесят Ленина, а вторым – его. В Москву они не вошли, и Яков стал первым главой Советского государства. Он умер молодым от испанки, не успев как следует запачкать руки в крови, хотя тоже много натворил бед. Приехав в 1921 году в Берлин, Алексей сразу же вызвал Зиновия, который по первому слову примчался к нему из Марокко, где воевал уже в чине майора. Алексей написал Ленину – ему, впрочем, об этом и так доложили, – что Зиновий, которого Ленин помнил еще по визиту на Капри, назначен секретарем международной комиссии помощи РСФСР в борьбе с голодом. Ленин не возражал – во всяком случае, до тех пор, пока французские муниципалитеты и департаменты не собрали слишком уж много пожертвований. Вот тогда все и запретили.
Зиновий уже побывал в Сорренто до моего приезда, а Максим познакомился с ним на Капри еще пятилетним ребенком и заставил себя поверить в то, что искренне любит его. Но при этом, негодник, мне говорил, что Зиновий всего лишь приемный сын, в то время как он – настоящий.
У Зиновия была подкупающая улыбка. Я чувствовала, что он с первого взгляда точно определил, что я за человек. Вечером на террасе он старался не очень заглядываться на Тимошу, которая надела новое платье и уложила волосы. Его засыпали вопросами. Он старательно отвечал. Был очень остроумен – тоже мог бы стать неплохим писателем. Он весь вечер то шутил с таким блеском, что позавидовали бы артисты разговорного жанра, то рассказывал леденящие душу истории из жизни легионеров. О своих впечатлениях от гражданской войны в России не говорил. А когда он рассказывал о Китае, Максим встрял со своими чекистскими россказнями. Его тоже выслушали.
Алексей только улыбался и не говорил ни слова.
Кто-то сказал, что Зиновий владеет китайским, японским, арабским и, конечно, английским, немецким и французским языками. И он пояснил изумленной публике, что ничего сложного в этом нет, потому что арабский, в общем-то, это тот же иврит; немецкий – это как бы диалект идиша, и он эти два языка выучил еще в детстве, в семье, ну а французский на самом-то деле – латынь. Китайский и японский изучать легко, потому что многие иероглифы в них совпадают и их нужно выучить только однажды. Говорил Зиновий взахлеб и много, но при этом ему было интересно, что говорят другие; он всех внимательно слушал, что было редкостью среди гостей в Сорренто, где каждый хотел доказать свою важность. Зиновий был в это время прикомандирован к посольству Франции в Вашингтоне, свою работу считал скучным перекладыванием бумажек и собирался вернуться в Иностранный легион.
Исчез он так же внезапно, как и появился. Вечером Алексей сказал, что видел его в последний раз. И заплакал. Он плакал не так, как обычно, когда, играя на публику, пускал растроганную слезу. Я спросила, почему Зиновий больше не приедет. Он сказал, что если Зиновий с ним не порвет, то его убьют. Поэтому он просил его даже не писать ему. Иностранный легион – это мысль хорошая, там его не найдут. Я спросила, кто не найдет. Ну, наши, сказал он.