Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никак не отреагировала на шутку, точно так же, как незнакомый сопровождающий и Мария Федоровна.
Выйдя из машины, я заметила, что недалеко от полпредства в конце улицы высится триумфальная арка. Бранденбургские ворота, пояснил шофер. После войны я их видела уже только в фильме “Падение Берлина”, с развевающимся над ними советским флагом; самой-то увидеть не довелось: наша часть до Берлина не дошла. Уж не знаю, правда ли он там развевался, потому что ведь фильм был не настоящий, в смысле не хроника, но все его очень любили.
Над входом в полпредство советский флаг развевался уже и в 1928 году. На въезде – караульные будки с охранниками, а внутри, напротив ворот и по сторонам, – пулеметные гнезда, обложенные мешками с песком, и трое чекистов в штатском при них. Кругом чистота, тишина, порядок. Ты, Чертовка, смотри, еще в Сорренто предупреждал меня Алексей, там, в Берлине, – гнездо шпионское, без нужды не болтай ни с кем.
Пока нас заселяли, у меня наконец появилась возможность поговорить с Марией Федоровной. Она сказала, что надеется скоро покинуть этот кошмарный город, где подонки устраивают гнусные демонстрации, а граждане ими любуются. Ничего осмысленного в Берлине она не делает, торгует псевдонародным шитьем да втюхивает глупым немецким бюргерам фабричные матрешки; со дня на день она ожидает разрешения вернуться на родину. Ей хотелось бы играть или на худой конец ставить спектакли художественной самодеятельности, преподавать актерское мастерство, но пока ей опять предлагают место в ненавистном внешторге, что хуже смерти. У нее были планы заняться экспортом советских фильмов. На этот участок она была идеальным кандидатом, и компетентность, и связи имелись, но ей вставляла палки в колеса Ядвига Нетупская, любимица Крупской. Как только она не честила эту Нетупскую, и бездарность она, и нахалка, и ханжа, и завистница, и змея подколодная, фанатичная изуверка, отвратительный образец нового поколения коммунистических людоедов. Над этим образом я потом часто думала – уж очень ко многим он подходил. Влияние Крупской после смерти Ленина было ничтожно, из милости ее оставили на культуре, сделав заместителем наркома просвещения, и она как могла продвигала верную линии партии молодежь, у которой нет ни образования, ни любви к культуре. Недавно, говорила Мария Федоровна, пришлось пожаловаться Луначарскому на то, что по указанию этой Нетупской в Институте политпросвета под видом инвентаризации уничтожают переданный туда архив “Всемирной литературы”, выбрасывают сценарии Алексея и множество ценных рукописей, а также не изданные, но оплаченные переводы из зарубежных классиков; велика вероятность, писала она Луначарскому, что они никогда не выйдут. Так они и правда не вышли.
Откуда-то появилась Катя, бросилась мне на шею и стала меня целовать. Ей десять лет было, когда я стала их с ее братом Юрием опекать вместо матери. А теперь Кате было уже тридцать четыре года, и всю жизнь ее подавляла матушка, хотя они много лет жили порознь. Интересно, что сильная воля родителей может парализовать детей даже на расстоянии. Юрий от этого не страдал, все же мальчик был, а для Кати мать так и осталась недосягаемым идеалом. Катя мне рассказала, что много переводит с немецкого и английского. Одно время она жила в Лондоне, но чувствовала себя одинокой, а теперь вот живет вместе с матерью в советском торгпредстве. О своем муже, Абраме Гарманте, она не упомянула ни словом, что мне показалось недобрым знаком. Помню, когда она выходила за Абрашу, Мария Федоровна была вне себя от ярости. Твой дедушка, кричала она, бог знает какими трудами выкарабкался из евреев, а ты за этого жалкого иудея выходишь?! Отец ее носил фамилию Юрковский, а Мария Федоровна, чтобы отделить себя от отца, взяла себе театральное имя Андреева. И всегда говорила, что она происходит из семьи потомственных русских дворян; ну, наверное, я в таком случае должна считаться по крайней мере графиней. Катя – славная девушка, одна у нее беда: слишком робкая.
Наш багаж отнесли наверх. Я зашла к Алексею. Он сидел в кресле скрючившись, ломило суставы – так измучили его долгая дорога и перемена климата. Собрав агрегат, я вставила в кислородную подушку гофрированную трубку. Мало ли – решит днем прилечь. Когда он засыпает без кислорода, то потом просыпается с головной болью.
Алексей заявил, что в город он не пойдет, терпеть не может его, лучше сядет работать, а я, мол, могу идти, за мной скоро придут и покажут Берлин.
Комната у меня была высоченная, потолок под четыре метра, нетопленая, неуютная и помпезная – лепнина на потолке, ампирный стиль, тяжелая темная мебель, громадный трельяж; занавешенное окно выходило на неприветливый внутренний двор. Я закуталась в теплый плед и не раздеваясь прилегла на кровать. Ждать мне пришлось недолго. За мной явился высокий, сутулый, изысканно одетый господин лет пятидесяти, с мрачным лицом – издатель Иван Павлович Ладыжников.
Они подружились еще в Нижнем Новгороде, он печатал марксистскую литературу и произведения Алексея, доход от которых в основном шел большевикам. В 1921 году Ладыжников в выходные частенько навещал Горького в санатории недалеко от Берлина, приезжал с женой, которой отняли одну грудь, затем вторую, а потом она умерла, и он остался один.
Иван Павлович сказал, что у нас есть полдня, чтобы посмотреть Берлин. Мы прошли с ним под Бранденбургскими воротами, двинулись по широкой аллее, миновали мост через небольшую речку; кругом были роскошные виллы и красивые, недавней постройки дома; на улицах сигналили автомобили с брезентовыми крышами, и один за другим следовали автобусы, в которые на ходу запрыгивали пассажиры. Потом мы прошли под надземной железной дорогой, и Ладыжников, остановившись у одного из красивых, в пять или шесть этажей домов, сказал, что вот здесь в течение двадцати лет находилось его издательство, но потом оно обанкротилось, и он его ликвидировал. Улица эта называется Фазанья. А за углом этой Фазаненштрассе открывалась еще более широкая улица с красивыми доходными домами, сверкающими витринами магазинов, с кафе, ресторанами, с элегантно одетыми господами и дамами в шляпках – то был Курфюрстендамм, знаменитый бульвар, название которого я уже слышала. Ладыжников предложил мне взглянуть на дом, где когда-то жил Горький. И спросил, что я предпочитаю, извозчика или такси. Я сказала, что предпочитаю ходить пешком. Он тоже еще не устал. Дом под номером 203 был роскошен. А шестью домами дальше жили Варвара с Ниночкой. Он спросил, сколько комнат у нас сейчас. Я сказала: одиннадцать. Ну это минимум, что требуется Алексею Максимовичу, заметил он. И мы двинулись дальше.
Он показал мне, где жил большой австрийский писатель Йозеф Рот и где гулял другой известный австриец, какой-то Музиль. Андрей Белый долго жил на Клейстштрассе. Еще он показал мне на площади Ноллендоф кафе “Леон”, где праздновали тридцатилетие литературной деятельности Алексея. Мы зашли в кафе “Ландграф” на Курфюрстенштрассе, 75, где закатил скандал Маяковский, после чего Алексей стал питать отвращение и к Берлину, и ко всей эмиграции. Большой зал, огромные люстры и зеркала, мраморные столики, подиум, бюргеры с сигарами и газетами. Проводив меня до отеля, Ладыжников поцеловал мне руку и сказал: он знает, что я – ангел-хранитель Алексея Максимовича. Все, что он намеревался, он уже Алексею Максимовичу высказал, но попросил, чтобы я тоже сказала, что нельзя ему ехать домой. Любой ценой надо отговорить его. А еще я должна добиться, чтобы он перестал содержать всю эту ораву из тридцати дармоедов. Сам он слаб, не может им отказать. Он еще и стыдится, что они из него кровь сосут. Не позволяйте ему возвращаться в Советский Союз, сказал мне Ладыжников, погибнет он там, его будут использовать, выгоду извлекать, он будет марионеткой. А еще он сказал, что знает Алексеев характер, ему ежедневно нужна какая-то эмоциональная встряска, нужно постоянное обожание, а поскольку один человек этого ему дать не может, то он таскает за собой целый двор. Только с этим надо кончать.