Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чёрное крыло
Друг, нуждавшийся в духовном заступничестве Флоренского, — Андрей Белый. Лучезарное начало их дружбы, похожее на глоток весеннего воздуха, омрачилось «чёрным крылом гипноза» Валерия Брюсова. «Брюсов снял маску. Принимайте меры», — в панике осенью 1904 года писал Флоренскому Белый. Брюсов казался ему тенью, всюду следовавшей по пятам. Оккультист, участвовавший в спиритических сеансах, выступавший медиумом, овладел волей молодого поэта. Так однажды, сидя на лекции в университете, Белый ощутил неодолимую сонливость, отчего покинул аудиторию. Безотчетно отправился в Александровский сад, где на одной из скамеек заприметил Брюсова. Тот был погружён в себя, делал руками резкие, похожие на гипнотизерские, движения. Окликнутый Белым, встрепенулся, резко встал и с холодной улыбкой произнёс: «Странно: я как раз думал о вас». Таково было чародейство Брюсова, способного лишать Белого сил, навевать на него обморочный сон, страх, тоску и отчаяние.
Поводом для этого послужил любовный треугольник, вершиной которого стала Нина Петровская, внесшая незначительный вклад в русский символизм, зато оставившая заметный след в судьбах символистов. Влюбившаяся в златокудрого, ангелоподобного юношу, каким был в начале века Белый, упоенная взаимной любовью, а затем неожиданно отвергнутая, Петровская решила любыми путями вернуть Белого. Дошло даже до того, что покинутая прилюдно пыталась стрелять в поэта из браунинга, но пистолет дал осечку. Самым действенным же оказалось вызвать ревность Белого, ради чего Петровская сблизилась с Брюсовым.
«Сны, телепатия, обмен угрожающими стихами», аллюзии из античной и скандинавской мифологии, послания, сложенные в виде стрел, — всё было в этом противоборстве, пожалуй, кроме подлинной любви. Символисты, как писал Владислав Ходасевич, «пытались превратить искусство в действительность, а действительность в искусство». Всё для них служило творческим материалом, всё шло в топку поэзии, в том числе страсть и ревность. Искренняя любовь в среде символистов встречалась редко, скорее была, по выражению того же Ходасевича, «любовь к любви». Но как только творчество выпивало из взаимоотношений последние живительные для литературы соки, к этим отношениям у творцов пропадал всякий интерес.
Так и в треугольнике «Белый — Петровская — Брюсов» каждый, будто в заранее написанной пьесе, играл свою роль, преследовал свою цель: показать превосходство младших символистов над старшими, прослыть если не поэтессой, то музой поэтов, измерить силу собственного демонизма. Но главное — новые стихи, повести и романы. В итоге, когда участники и свидетели драматичных событий прочли «Огненного ангела» Брюсова, где в главных персонажах вполне угадывались прототипы, треугольник, выполнивший свою литературную миссию, распался сам собой.
Лишь Флоренский до последнего воспринимал всё серьёзно, и он был прав в этой серьёзности. В 30-е годы, когда модернистские течения станут уже историей литературы, он метко охарактеризует поэзию Брюсова: «Сознательно рассудочен, четок, весь в волеустремлении… Он приобрёл мастерство, огромное мастерство формальной отделки. Но тем не менее мало у него вещей, где чувствуется подлинное творчество. Большинство же напоминает великолепно сделанные железные венки, что вешают на кладбище, да фарфоровые цветы на них». Этот неутомимый пахарь на литературном поле наверняка осознавал в себе недостаток таланта и потому постоянно нуждался в творческом допинге, способном вывести его рассудочную натуру за пределы действительности. Так оккультизм стал для него своеобразным душевным морфием, в котором Брюсов видел локомотив литературного процесса, горизонт нового искусства, энергию, которую порой отождествлял с электричеством, а порой использовал для «транса и ясновидения». Брюсов считал себя хозяином этой энергии, её укротителем, но Флоренский, давно размышлявший о «суеверии и чуде», имевший опыт общения со старцами, осознавал, что коварство тех, кому «имя легион», в их умении притвориться рабами, чтобы постепенно поработить своих «господ».
В начале века Флоренский уже понимал, что Брюсов с его жаждой лидерства, с его стремлением написать «лучшую лирику, лучшую драму, лучший роман», похожий на черную пантеру, готовый в интеллектуальном и творческом противостоянии броситься на оппонента, мог легко стать «аппаратом для передачи воздействий» легиона. Потому Флоренский горячо молился за друга, спешил за помощью к владыке Антонию (Флоренсову), искал личной встречи с Брюсовым.
И если противоборство с ним для Белого оказалось литературной игрой, то для Флоренского — духовной бранью, где пришлось претерпеть не только за друга, но и за Истину. В своих статьях об оккультизме, спиритизме, чёрной магии Брюсов выступал противником позитивизма и, казалось бы, в том был союзником Флоренскому. Но на деле предлагал, как тонко почувствовал Флоренский, «усовершенствованный позитивизм», отстаивал спиритизм как альтернативный христианству способ познания, выводил оккультизм из сферы психологии и физиологии в сферу мистики и метафизики. «Все духи равны», — провозгласил Брюсов. Вот она лукавая логика легиона, его коварный план: приравнять свет и тьму, а затем уже вытеснить свет, чем и искусился поэт.
Не дождавшись встречи, в декабре 1904-го Флоренский пишет Брюсову прямодушное письмо, в котором призывает снять, пока не поздно, «легион масок»: «Магия не проходит даром. Она засасывает в себя… когда Вы перестанете смотреть на все через „мутную среду“, — тогда Вы увидите, что у Вас — не враги, а искренно любящие Вас братья». О любовном треугольнике Флоренский не написал ни слова, будущему пастырю гораздо важнее было попытаться спасти человеческую душу, утопающую во мраке, закупорить пробоину, через которую в мир сочилась тьма.
Судьба письма неизвестна: сохранился лишь черновик в архиве Флоренского, чистовик не найден, скорее всего, письмо не было отправлено. Но во всяком случае личные контакты Флоренского с Брюсовым с той поры прекратились. Дали трещину и отношения с Белым, который так и не осознал всей серьёзности произошедших событий. Естественно, что студент Духовной академии, Флоренский, решительно отдалялся от круга символистов с его самостью, титанизмом и демонизмом. И поводов для этого отдаления становилось всё больше и больше.
Церковь — не партия
«Есть пропасть между Сергиевским Посадом и Санкт-Петербургом — между обителью Преподобного и городом Императора» — так писал Флоренский в 1905 году Дмитрию Мережковскому и Зинаиде Гиппиус. В своём письме он подразумевал прежде всего риторику, стиль самовыражения и предупредительно извинялся за то, что манера академического «отшельника» может показаться столичным символистам слишком прямолинейной. Но был и иной, глубинный, смысл этой «пропасти», который подсознательно имел в виду Флоренский: пропасть между церковным и светским, пропасть, где по разные стороны храм и град. Град, растворивший окно, через которое в русскую жизнь хлынуло иноземное. Град, с которым пришло упразднение патриаршества. Град, взрастивший в русском человеке вольнодумца, бросающего вызов