Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не это я писала больничными вечерами, не так много слов, не так связно.
Что же тогда происходило? В моей жизни – настоящей, в городе, в нашем доме – самом обычном? В нашей квартире с пеленальным столиком, обтрепавшимися киноафишами на стенах, низким потолком. Происходило следующее. Мы вернулись домой из больницы. Ночь я просидела на кухне с молокоотсосом. И день, и утро, и вечер. Я плакала от усталости, а однажды и вовсе забыла, как работает эта машина, чувствуя, что помощи ждать неоткуда. Клаус разбирается в технике еще хуже, чем я, и в конце концов он заглянул на кухню и спросил, не лучше ли пойти и лечь спать, утро вечера мудренее. Молокоотсос был большой, синий и электрический, колбы втягивали груди, придавая им коническую форму, и отсасывали молоко. Я взяла его напрокат в Службе здравоохранения. Он был снабжен ручкой, как у ящика с плотницкими инструментами. Вообще напоминал такой ящик, и весом тоже. Я кипятила стеклянные бутылки в кастрюле, к которой никому не позволяла прикасаться, потом переливала в них молоко, надписывала имя и личный номер младенца, ставила на отдельную полку в холодильнике и, наконец, отвозила в больницу в специальной сумке для охлажденных продуктов. После я спала крепко и долго, как никогда. Иногда мне снились эротические сны – а иногда я спала без сновидений, просто проваливаясь в черноту, как будто погасили свет. У меня болело горло. Я подхватила кишечный грипп. Всех, кроме Клауса, рвало. Мне выписали ацикловир – от герпеса, который распространился по всему телу, что нетипично для человека с нормальной иммунной системой, не старше восьмидесяти, не проходящего курс химиотерапии и не имеющего ВИЧ. У младшего из братьев на коже появилась странная сыпь, и теперь мы не могли навещать младенца, чтобы случайно не заразить. В назначенный день я села на трамвай и поехала в поликлинику, чтобы показать свой геморрой врачу. Я лежала на боку на кушетке, а врач выкачивала кровь из геморроидальных узлов, проткнув их каким-то острым инструментом. Я думала, что потом буду вспоминать это событие как нижнюю отметку нашего падения. А может, как стартовую черту, если именно здесь начинается настоящая жопа. Такое ощущение, что я открыта, что из меня вот-вот что-то вывалится, объясняла я врачу. Меня это не удивляет, ответила она. Но вы ведь всё исправили, спросила я перед уходом. Не могу обещать, сказала она. Один кончик всё еще торчит. По дороге домой я купила кофе в бумажном стаканчике, чтобы пить в трамвае. Один раз, доставляя молоко в больницу, я увидела своего младенца, через стекло. Он сосал молоко из бутылочки, лежа в объятьях медсестры, и смотрел ей в глаза.
Или так:
Я родила ребенка. У него в сердце обнаружили шумы. Ему поставили диагноз. У него была коарктация аорты – теперь уже я не забываю это слово, последовательность звуков. А если и забуду, то вот подсказка: coarctare на латыни означает «теснить», «сжимать». В дуге аорты было локальное сужение. Три целых четыре десятых миллиметра (ширина самóй дуги – пять миллиметров). Это затрудняло поступление крови из сердца в нижнюю часть тела. Что именно вызвало деформацию, неизвестно, а может, мне просто не рассказывали, чтобы я не казнила себя. Чтобы продолжала жить нормальной жизнью, ведь польза от меня была только в нормальном состоянии. (No one is to blame / Change the question[1] – вспоминала я прочитанное где-то раньше. Строка врезалась в память: подобный образ мысли был мне настолько чужд, что я до сих пор не могу вообразить себе последовательность действий.)
Его прооперировали четырнадцатого января, ровно тридцать дней назад.
Рассказываю так, в нескольких строках. Просто чтобы рассказать. Многое недоговариваю, остаются вопросы.
Но теперь что-то должно произойти, что-то надо сделать, и я выхожу.
Однажды в больнице я выбралась из отделения и пошла вверх по лестнице, куда глаза глядят. Покинуть здание я не могла, а двигаться хотелось. Я выбрала противоположное привычному направление, бесцельно устремилась вверх. Шагала пролет за пролетом, коридоры становились всё запущенней, всё темней и темней, ни одна дверь не заперта. Одни открывались туго, на других не было ручек, но стоило их толкнуть, как они распахивались. Я вдруг вспомнила, что где-то строят новую детскую больницу. Может быть, эти верхние этажи уже переселили. Я не искала его. Я не видела его с того самого дня, как он поставил диагноз ребенку. Наконец, оказалась на крыше, соединяющей два флигеля. Меня окатило волной ледяного воздуха. Белые пластиковые стулья. На сиденьях серый слой прошлогодней пыльцы. Один стул опрокинут. Со стороны дворика крышу огораживали низкие перила, на которые поставили переполненную пепельницу. А рядом с пепельницей стоял он, с банкой энергетика в руках, и глядел на город – тот кусочек, что был виден с крыши. Парковка, машины скорой помощи, фонари – вот, наверное, и всё. Он был так же смехотворно красив, как и в нашу первую встречу, этот молодой кардиолог.
Какое ребячество – думать о таких поверхностных вещах, как внешность. Как можно позволять себе такое в худшие моменты жизни? Неужели больше не о чем размышлять, кроме как о чьей-то красоте? Я не терзалась, но изумлялась. И давала себе волю, втайне восхищаясь автоматической тягой к жизни, которая пробуждалась, когда земля уходила из-под ног. Или дело было в том, что он проявил понимание? Наверное, эти два обстоятельства слились в какой-то мираж. Но от этого электрические разряды, пронизывавшие меня, не становились слабее. Чувство было реальным.
Конечно, ничего не произошло. А что могло произойти? Не могла же я начать целоваться на крыше с врачом своего смертельно больного ребенка. Но хотела? Как такое вообще возможно? Это же не голливудский фильм, а совсем другое. Но в голове пронеслась мысль: его лицо и мое – и тут же растаяла в воздухе. Я завидовала всем медсестрам, работающим с ним в паре. На мгновение я ощутила такую ревность, какой никогда не испытывала по отношению к Клаусу. Мне было просто необходимо стать врачом, срочно.
Здрасте, здрасте!
Увидев меня, он подскочил на месте. Ой, извините, здесь просто никого никогда не