Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо, – говорит он. – Этого мне хватит. Этим я обойдусь. Больше ничего из этого проклятого языка я не хочу и знать…
Едва кончается утренняя уборка умерших за ночь, как приходят санитары с большими мешками. Они смотрят на номера наших температурных табличек и со словами «Здоров» бросают каждому из нас мешок перед койкой. Там вся наша одежда, от сапог до фуражек, все, что было на нас в момент поступления сюда.
– Давайте! Подъем! Одевайтесь!
Несколько подавленные, мы выбираемся изпод одеял, но, как только разбираем наши мешки и раскладываем свою старую форму на постелях, наше настроение быстро поднимается. Словно кавалерийские сапоги и военные мундиры снова вдохнули в нас частичку того жесткого и мужского духа, который был во всех нас, когда мы еще здоровыми и полными надежд натягивали их на себя, в котором во времена костылей и волочащихся больничных халатов мы часто нуждались и который даже частично утратили. Возможно, причиной тому стало и чувство, что боль и лазаретные койки навсегда позади, что мы снова становимся солдатами, – и даже если впереди нас не ожидает ничего хорошего, мы все же снова окажемся вне стен, среди других людей страждущих и умирающих. Да, теперь мы будем слышать иные слова, нежели оклики сестер и санитаров, видеть другие вещи, нежели раны, гной и смерти.
Наше белье хотя и выстирано, но неумело; на рейтузах и мундирах зияют дыры от пуль.
– Оставьте, как есть, – говорит малыш Бланк, «красна девица». – Я хорошо шью, я вам все заштопаю!
Натянуть кавалерийские сапоги мне помогает Под. Дело это непростое, поскольку моя правая нога еще не выдерживает противодействия и не может оказывать его. Наконец мы все, готовые, рассаживаемся по койкам, удивленно разглядываем друг друга. Шумные шуточки Брюнна прекратились, Под вдруг снова обращается ко мне «фенрих» и на «вы», Шнарренберг сидит слегка отчужденно. Все это выглядит, словно бы галуны и медные пуговицы вмиг вернули прежнюю власть.
Я трижды окликаю Пода с одной лишь целью, чтобы подчеркнуто назвать его «Под» и обратиться на «ты», тем самым как бы говоря ему…
– Под, – в конце концов спрашиваю я его, – я что, стал другим, чем был пару часов назад?
– Да, фенрих.
– Почему?
– В этих чертовых больничных халатах мы все были одинаковы, а теперь…
– Но я не хочу никаких изменений во взаимоотношениях между нами, драгун Подбельски! – сердито говорю я.
– Слушаюсь, господин фенрих! – смеясь, говорит он. И становится прежним.
Нам нечего нести, кроме того, что надето на нас. У меня нет даже шапки – поскольку я носил офицерский шлем, его в качестве трофея забрал у меня казачий офицер. Впрочем, у многих за время хранения из мешков украли тот или иной предмет униформы. Двое становятся в строй в одних кальсонах, пара человек – в нательных рубашках, никто и не подумал дать им замену. Во дворе нас ожидают пара часовых при ружьях с примкнутыми штыками.
– Эй, парни, прихватите с собой пару пушек! – кричит Брюнн.
У ворот стоит лейтенант Брем. Он жмет мне обе руки, наконец говорит:
– Я хотел бы дать вам кое-что на дорогу!
Это десятирублевый банкнот, целое состояние для меня, для всех нас – еще вопрос, найдется ли во всем эшелоне хотя бы копейка.
– Возвратите на родине! – говорит он, улыбаясь. Я не в состоянии отвечать, лишь крепче сжимаю его руки.
Нам уже пора выступать, когда вниз по лестнице сбегает изящная сестра милосердия. Слышу, как она спрашивает:
– Где юнкер?
– Там, там!
– Тут он! – орет Под.
Я стою между Подом и Брюнном. Она останавливается перед нами, дает каждому из нас по серебряному рублю, долго смотрит на меня.
– Желаю вам счастья и здоровья! – тихо говорит она, роется в переднике и сует мне в карман маленький сверток. – Это от вашей сестры-брюнетки! – поспешно говорит она. Глаза ее бегают, маленькая рука дрожит. – Не забывайте, что я вам как-то говорила – будь, что будет! – вырывается у нее.
– Стройся по четыре! – орет в этот момент старший, фельдфебель.
Она срывается с места, стремительно убегает. Под, я, Брюнн, Бланк строимся в шеренгу. В шеренге перед нами стоят Шмидт-первый и Шнарренберг. Больше никто из нашего полка с нами не идет. Возможно, мы расстались навсегда.
Ворота распахиваются. Улица, жизнь снова принимают нас. Но вскоре с маршировкой покончено. Отстает один, другой… Колонна растягивается, становится все более неровной. Стоит жаркий осенний день, все отвыкли от тяжелых сапог, многие, как и я, до сегодняшнего утра еще почти не ходили. Подмышечные впадины под костылями начинают болеть, тяжелые сапоги оттягивают ноги, словно пудовые гири.
– Парни, мне нужно немного посидеть, – в конце концов говорю я. Я не единственный, – то здесь, то там раненые сидят парами на бордюрах – бледные, измученные, тяжело дыша.
Мы вчетвером садимся рядом. Камни теплые, чертовски приятно. Перед нами гремят небольшие пролетки, катятся битком набитые трамваи, проходят пестро одетые женщины. Только Брюнн собирается отпустить шуточку по поводу толстой бабы, как один из конвойных сзади толкает меня в спину прикладом:
– Давай пошли, германские дьяволы!
Под вскакивает, словно ужаленный.
– Ну ты, солдатская требуха, тебе моча шибанула в голову? – орет он. – Хочешь ударить бедного калеку?
Собирается публика, женщины заступаются за нас.
Под с чистым сердцем говорит не переставая – какое имеет значение, что он не знает русского? Его жесты, указывающие на наши костыли и раны, его умоляющие интонации понятны любому – впрочем, кто смог бы устоять перед взглядом его по-собачьи искренних глаз?
Когда же Брюнн вдобавок весьма кстати произносит слово «голод», ключевое слово разговорника на засаленном клочке бумаги, моментально ставшего популярным, да еще снимает шапку и протягивает ее перед собой, все в толпе лезут по карманам, и в шапку сыплется дождь медяков.
– Сорок копеек! – говорит он, ухмыляясь. – Черт побери, да этот спектакль нужно разыгрывать на каждом углу!
Все радуются, только Шнарренберг сопит.
– Мне кажется, вы забыли, что на вас мундир, Брюннингхаус! – резко говорит он.
Около полудня появляются последние дома, улица выводит на картофельное поле. У крестьянского дома мы делаем запланированный привал и рассаживаемся на лугу. Я раздаю свои последние сигареты, но, хотя мы все устали как собаки, настроение у нас радостное. Брюнн в подобных случаях обычно находит правильное слово для всех.
– Что ни делается, все к лучшему! – восклицает он. – В любом случае здесь гораздо красивее, нежели в той огромной конуре скорби!
Наши переходы становятся все короче. Нас не кормят, разрешают утолять жажду из колодцев.
– Я скоро сожру кого-нибудь из этих конвойных! – грохочет Под.