Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, потише, — горбоносый кучерявый парень справа от нее то ли в шутку, то ли всерьез возмущен, — Иисус был из наших. А у наших — где два еврея, там три мнения. Ну и вот он такой же. А вы теперь с нами как? Мы вам уже не нужны?
— Да чё там… Пьянствуют, воруют, такое всякое, — хриплый голос сзади, — и говорят, Иисус простит. Это как?
— Ну да, вот позавчера… — тема подхвачена, и конца ей не будет.
— Вы правы, — отвечаю я, когда поток примеров иссякает, — мы говорим о небесном, а сами слишком земные. Я тоже.
Молчат, слушают, ждут. Сгущается вечер: тени протянулись от окна до противоположной стены. Закаты в Египте длятся недолго.
Лица дрожат, расплываются, плывут… Словно рябь на воде. Это ведь сон. Я помню, что сон, только что помнил...
Бритоголовый слишком горд, чтобы меня услышать. Зачем пришел — не знает и сам. А кучерявый — он забавляется, я это вижу. Всё забава для него, а на уме — груз тканей или рыбы, а может, урожай фиников в дальнем оазисе. Он из торговцев. Может, и переменится, но не сразу, а крови попортит мне много.
А у хриплого, недоверчивого — четверо детей и больная жена. Он здесь, потому что перепробовал всё остальное — не помогло. Она умирает. Он пришел в ожидании чуда и сам не верит в него. Отчего-то я знаю и это. Он будет настаивать и обвинять, но никогда, никогда не попросит о чуде. Он не умеет просить.
И только сероглазая — она распахнута и проста. Я отвожу глаза.
— Зажжем светильник, — предлагаю я, — чтобы видеть лица друг друга, когда настанет темнота. И начнем с самого, самого начала. Почему Бог и человек нужны друг другу?
Серые, задорные глаза — не оторваться от них! Я должен рассказать это всем, но ответ я читаю только в них.
…
— Почему ты выбрал меня, Климент?
Как в калейдоскопе цветные пятна собираются в новый узор, так и ткань сна изменяет свои очертания — теперь мы с Климентом прогуливаемся по небольшому саду, слушая в утренней прохладе щебет птиц. Я забыл или никогда не знал их названий, я не могу припомнить слова для багряных и розовых цветов, что оплели деревянную решетку справа от нас. Этот мир для меня — чужой.
— Не я выбирал. Ты.
— Я?
— Когда я пришел в вашу риторическую школу на следующий день после… ну, после того дня, ты помнишь…
Я сглатываю горячий комок.
— И ты рассказал… нет, не об Эдипе. Ты рассказал о своей вере. О своем отце.
— Язык у меня подвешен хорошо…
— Не гневи Создателя, — улыбается Климент, — Ты выбрал тогда свой путь. А я это лишь разглядел.
Птицы поют оглушительно, чего они хотят? Они трогают меня за плечо, нет, это не птицы…
— Деня, тебе к первой паре сегодня!
— А? Что?
— К первой паре. Ты сам вчера просил тебя поднять.
Мамино лицо. Из соседней комнаты — хиты советской эстрады на «Маяке»: «завалинка, завалинка, шумит о том, о сём…» И светлые пятна на потолок ложатся не от беспощадного египетского солнца — от лампочки в двадцать пять свечей из коридора. У нас так поздно светает в эту пору.
— Ма-ам, ну такой сон недосмотрел…
— На тебя яичницу жарить?
— Да!
Надо же, яйца есть. А, точно, вчера в «самохвате» на Петровке повезло! Два десятка в одни руки. Два! Целых два уговорил дать, наврал — мол, мама дома сидит, сама не может.
Всё, вставать пора.
А в декабре у Дениса завелись рубли. Они лежали в большой и красивой жестяной банке из-под импортного печенья на старинном книжном шкафу, что стоял в большой комнате (она же мамина, она же общая). Желтенькие помятые рублёвки, зеленые боевые трешки, даже синие пятерки — они смотрелись сиротливо среди сочных красных червонцев и густо-лиловых четвертных, и даже одинокий гордый полтинник красовался своим Лениным среди этой мелочевки. Лежала там в общей сумме пара тысяч — да только деньги были не его. Общие, Университета Цивилизаций.
Но и не возникало особого искушения их потратить. А на что? На еду хватало, только еды становилось как-то всё меньше и меньше. Во всяком случае, десятка-другая в кошельке постоянно водилась теперь и у Дениса. Жалко было спускать их на прогорклый кофе и вожделенные сосиски, когда в букинистических царило пиршество духа, и даже в их первом гуманитарном на самом первом этаже появились свои маленькие неформальные развальчики. Свой первый фиолетовый четвертной удалось обменять на карманное издание Нового Завета на греческом, самого начала века! И откуда только такое берется? Продавцы не рассказывали. Видно, наследство кто-то оставил.
А мама только охала и головой качала: целый четвертной на такую ерунду… А носить что будешь? Да что-нибудь придумаем, мам, не волнуйся, ну еще те ботинки у меня ничего. Ну что это такое: бегать по магазинам, вылавливать, выстаивать, примерять кондовое и пудовое в надежде, что на размер побольше не будут они так давить. Зато будут тереть. Такое только после кирзачей.
Ты же преподаватель теперь, — вздыхала мама и «доставала» через тетю Люду что-то элегантное, чешское или даже австрийское, лакированное, и как раз по ноге, просила не трепать просто так, надевать только на занятия. Денис смеялся и не возражал.
Объявления про свои занятия они с Надькой тогда напечатали, размножили, после нескольких подходов к чужому копировальному аппарату выросла стопка чуть не в тысячу листочков, их раздали всем-всем-всем, кто к Университету Цивилизаций был причастен. УЦ, называли его сокращенно, и Денису нравилось, что носит он название родной страны библейского героя Иова. Хотя, кажется, никто об этом особо и не задумывался, когда его называли. Или Элла так специально и хотела? У нее никогда не поймешь.
А потом началась расклейка. Одному, конечно, неудобно — они ходили с Надей. Один держит пачку бумажек, у второго тюбик с клеем, берешь одну, намазываешь, налепляешь, оглаживаешь — пять секунд. В одиночку сложнее. Главное, скучно в одиночку!
Вот чего-чего, а скучно с Надькой не бывает. О чем только они не болтали в эти дурацкие расклеечные часы! Бродили по центру или вокруг Универа, выбирали самые «свои» уголки и переулки, где будут проходить именно те люди, которых захочется потом учить. Клеили не просто на фонарные столбы — на стену самого красивого дома в стиле ар-нуво на Чистопрудном, голубого, со зверями, или на окошко неофициальной курилки первого корпуса («на сачке», как все называли, потому что там сачкуют), или на массивной ограде у входа в главное здание МГУ. Запасы таяли, приходилось выбирать, куда.
А Надя все-таки была замужем. Сказала об этом сразу, легко: муж тоже химик, пропадает в своих лабораториях, у него какой-то важный проект срывается из-за нехватки реактивов и всякое такое. Дочке пять лет, то в садике, то с бабушкой — а Надя, насидевшись с младенцем, вырвалась, как говорила сама, на оперативный простор, торопилась радоваться и жить. Но сроки выдерживала строго: дочку из садика сегодня забирать не позже семи, давай, Денька, пока-пока, завтра увидимся. И чмок в щечку. Вот именно чмок и именно в щечку. А хотелось бы…