Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Необходимо вспомнить при перечислении первых парнасцев Эрнеста д’Эрвильи, известного теперь всем своими выдающимися журнальными и театральными работами, внесшего в несколько серьезный и тяжеловатый Сборник desideratum своей пленительной фантазии, и Вилье де Лиль Адана, этот высокий дух, который, конечно, оставит после себя гениальное творение.
Первый Парнас, почтенный сотрудничеством еще живых в то время учителей 1830 года, Барбье, обоих Дешанов, Готье, и поддержанный удивительными посмертными стихами Бодлера, выходил выпусками, из которых последние были некстати наводнены незначительными произведениями и именами, которых удел – неизвестность; плачевное разногласие оставило почти без литературного руководства это честолюбивое издание, и черт знает как закончился этот сборник, начатый так любовно. Все же и такой, как есть, Парнас пробил брешь, вызвал нападения, насмешки и – высшая слава – пародии.
Отдельные тома последовали дюжинами за коллективным усилием. Коппэ и Диеркс, не говоря о других, совершили тогда свое первое действительное выступление, которое послужило их основной славе, в настоящее время громкой среди всех старых и новых имен. Пред лицом такой настойчивости и, можно добавить, такого высокого мужества, критика разумеется не сложила оружия: она погнулась, выбрала некоторых поэтов и польстила им за их недостатки, а по отношению к достоинствам других ограничилась несправедливостью, но без излишней чудовищности в своем усердии. На этот раз, как и всегда, она требовала груш от смоковницы и сокрушалась, находя в дидактике так же мало лиризма, как красноречия в описаниях, и наоборот. Но это лишь мелкие
грешки этой кающейся грешницы, и в итоге сознаемся, что, в сущности, она была добра. Позднее она даже соблаговолила признать, что мы не были неправы, а наоборот, и даже немного погоревала, но не слишком, как подобает настоящему крокодилу, о плачевном рассеяньи группы, «по крайней мере, имевшей убеждения в такое время, и т. д.».
Да, я полагаю, что они имели убеждения, парнасцы, и что они даже были
«Великолепно правы!»
Поистине, наше время, не касаясь даже убийственных и смрадных политических тревог, неблагоприятно для поэзии, и рискуешь прослыть глупцом, если будешь слишком настаивать на тягостной истине, которую все же надо признать: что общий дух – я хочу сказать, конечно, среди литературно образованных людей – в наши дни, по крайней мере более открыт и доступен искусству чтения стихов; он чувствует в них размер, музыкальность и почти всегда отличает плохих стихотворцев от хороших; всякий сколько-нибудь образованный читатель из среды людей, привычных к духовной жизни, обладает теперь тем, что я назову ритмическим слухом, и мог бы, например, сказать: «Хорошее построение, напрасный перенос, изысканные рифмы», и т. д. Словом, воспитание читающей публики завершено; оно хорошо или, по меньшей мере, весьма достаточно, а между тем до появления Парнаса и завязавшихся о нем прений оно оставляло желать решительно во всех отношениях. Отсюда следует, что в той части общества, о которой единственно поэт может иметь заботу, чувство прекрасного было облагорожено; ибо поэзия, и это вне сомнений, живет лишь высокими обобщениями, лишь отборным среди общих мест, лишь самыми благородными преданиями души и совести; из всех искусств, среди которых она старшая и доныне остается царицей, она одна гнушается нравственным уродством и даже в своих самых извращенных проявлениях (в чисто сладострастных или плохих философских поэмах) сохраняет этот декорум, эту белизну пеплума и стихаря, которая отстраняет непристойную или злую чернь и заставляет ее ненавидеть себя, как должно, perfecto odio.
Все же невозможно отрицать, что молодые поэты первого Парнаса, благодаря как братскому единению их в день суровой борьбы, так и последовавшим трудам, создали одни то спасительное брожение, которое привело к только что упомянутой мною счастливой и благотворной перемене. Жестокие насмешки, вопиющая несправедливость и, что всего мучительнее, первоначальное равнодушие со стороны, по-видимому, компетентного общества, ничто не лишило их мужества, не остановило, не поколебало в них на мгновение сознания собственной ценности и значения своих потраченных усилий. Им не пришлось вести, подобно «романтикам 1830 года», блестящих полемик, например, на сцене, имея впереди могучих вождей, ни вступать в почти физические столкновения с противником; их цель была выше, их идеал был бесконечно менее конкретен; дело шло совсем не о том, чтобы поддержать крикливые теории всеми средствами, будь то даже кулачным боем, столь милым для юных сил. Нет, они были и большей частью остались поэтами в самом аристократическом смысле этого слова: призвать избранных толпы к уважению перед избранными духа, и избранных духа к культу изысканности духа, взять некоторым образом под руки умного и чувствительного буржуа, этого готового на все ребенка, и заставить его (пусть насильно – так совершается хорошее воспитание) лобызать целомудренные ноги Музы – языческое слово, но вечная