Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суть — если, конечно, она неподдельная — может находиться в простецкой бутылке, и вычурные этикетки тут излишни; в Мадриде ни к чему национальные костюмы; не важно, что за здание строят, пусть оно и напоминает Буэнос-Айрес, когда ты видишь его на фоне тамошнего неба, то знаешь: это Мадрид. Да если б в нем не было ничего, кроме Прадо, и то стоило бы проводить здесь с месяц каждой весной (в смысле, когда деньжат хватает на месяц житья в европейской столице). Но когда тебе доступен и Прадо, и сезон корриды одновременно, да еще есть Эль Эскориал менее чем в паре часов к северу, и Толедо на юге, отличная дорога до Авилы и отличная дорога до Сеговии, откуда рукой подать до Ла-Гранха, то — забудем на минутку споры о бессмертии — становится обидно при мысли, что когда-то придется умереть и больше этого не видеть.
Прадо — поистине воплощение Мадрида. Со стороны в нем живописности не больше, чем в здании любой средней школы Америки. Полотна развешаны настолько бесхитростно, настолько доступны взгляду, настолько хорошо освещены, без единой попытки (кроме веласкесовских фрейлин-подростков) затеатрализовать или «еще выгодней» подать тот или иной шедевр, что турист, подсматривающий в красную или синюю книжицу своего путеводителя, — мол, а где тут у нас самые знаменитые картины? — испытает досаду. Краски до того хорошо сохранились в сухом горном воздухе, компоновка экспозиции до того проста и легка для восприятия, что посетители чувствуют себя обманутыми. Я видел их недоумение. Великие картины? Быть не может! краски еще слишком свежие, все отлично видно. Висят, как в модерновом арт-салоне, под наилучшими углами, лишь бы купили. Не-ет, тут что-то не так, как пить дать, не без подвоха. Вот итальянские музеи деньги за билеты отрабатывают сполна: для начала нужную картину днем с огнем не сыщешь, а потом на ней ничего не разглядишь. И вот почему туристам кажется, что они приобщились к великому искусству. Для великого искусства нужны монументальные рамы, а еще, для пущей надежности, либо красный плюш, либо плохой свет. Можно подумать, что турист узнает про кое-какие вещи только из порнографической литературы; поэтому его следует знакомить с соблазнительными женщинами, лишь когда те раздеты, незадрапированы, к тому же немы и лежат на самой простецкой из кроватей. Пожалуй, такому туристу захочется иметь книжку-подсказку или, по меньшей мере, горстку намеков или указаний. Вот, наверное, одна из причин, отчего на свете так много книжек про Испанию. На одного искреннего любителя Испании найдется дюжина, кто предпочитает о ней читать. Франция продается лучше, чем книги о ней.
Самые толстые книги об Испании обычно принадлежат перу немцев, которые приезжают туда на порядочный срок и уже никогда не возвращаются. А вот я бы сказал, что если тебе надо написать об Испании книгу, то это следует делать как можно быстрее после первой же поездки, потому что неоднократные визиты лишь затушуют свежие впечатления и затруднят выводы. Кроме того, такие книги — «разок увидел, все понял» — куда более самоуверенны и должны лучше продаваться. Скажем, книги Ричарда Форда никогда не обладали незатейливым мистицизмом «Девственной Испании». Автор упомянутой книги однажды опубликовал статью в ныне покойном журнальчике «S4N», где объяснил свой метод сочинительства. Любой литературовед-историк, желающий разъяснений по поводу тех или иных феноменов нашей литературы, может обратиться к подшивкам этого журнала. Мой личный экземпляр в Париже, не то бы и привел точную цитату, но в общем и целом там излагалось, как сей автор нагишом лежал ночной порой в кровати, а бог ему надиктовывал под запись; как он «экстатически пребывал в контакте со вселенским погружением и недвижностью»; как он, благодаря любезности господней, находился «везде и всегда». Курсив его, а может, и Всевышнего. Статья об этом умалчивает. В результате возник неизбежный мистицизм человека, который до того косноязычен, что не может толком высказаться, да к тому же дело усложнено новомодным псевдонаучным жаргоном. Пока автор недолго жил в Испании, господь прислал ему кое-что изумительное про эту страну, дабы подготовить к описанию ее души, однако вышла по большей части чушь. К слову, о моем личном, пусть и запоздалом, вкладе в псевдонаучную область: вот, что я называю писательской эрекцией. Широко известно — а может, и нет, это уж как вам нравится, — так вот, широко известно, что вследствие некоего прилива крови или что-то в этом духе, деревья, к примеру, выглядят по-разному для тех, кто находится в этом надутом состоянии, и для всех прочих. Все предметы смотрятся по-другому. Они несколько увеличены, более таинственны и слегка смазаны. Попробуйте сами. Далее, в Америке было, а может, и до сих пор имеется течение в литературе, чьи приверженцы (к такому умозаключению пришел старый мудрый психиатр, великий доктор Хемингштейн) взялись консервировать эти приливы, чтобы сделать все предметы мистическими за счет известной зрительной деформации вследствие такой отечности. Нынче эта писательская школа отжила свое — или, по крайней мере, отживает, — но пока существовала, была любопытным механическим экспериментом, полным симпатичных фаллических образов, зарисованных в стиле сентиментальных валентинок; она смогла бы дать больше, кабы зрение ее авторов было чуточку поинтереснее и более развито в менее надутом состоянии.
Интересно, на что стала бы похожа книга вроде «Девственной Испании», если бы ее написали после нескольких приемов того пользительного средства, от которого у человека открываются глаза? А может, так оно и было? Может, мы псевдоученые субчики, кругом не правы? Впрочем, венским, вовнутрь устремленным буркалам, что сверкают из-под кустистых бровей старого доктора Хемингштейна, сего мастера дедуктивной логики, представляется, что кабы мозги оказались достаточно прочищенными упомянутым средством, ту книгу вообще не стали бы писать.
И вот что еще, на заметку. Когда человек пишет достаточно внятно, фальшь видна любому. Когда он напускает мистического туману, стремясь избегать высказываний по существу, — что в корне отличается от нарушения так называемых правил синтаксиса или грамматики для достижения эффекта, которого по-иному не добьешься, — уходит больше времени, чтобы раскусить в авторе фальшивку, причем другие писатели, пораженные, в силу необходимости, тем же недугом, будут его превозносить и целях собственной защиты. Не надо путать подлинный мистицизм с писательским дилетантством, которое стремится создать ореол таинственности там, где все как на ладони; все эти потуги от вынужденного вранья, лишь бы скрыть нехватку знаний или неспособность ясно излагать. Мистицизм предполагает тайну, и тайн на свете немало; но некомпетентность к ним не относится; и витийствующая журналистика не станет литературой, если и нее впрыснуть поддельной эпичности. Вот это тоже надо помнить: все плохие писатели влюблены в эпос.
Отправиться для начала на мадридскую корриду хорошо еще потому, что там перед боем разрешают побродить по арене.[5] Ворота на скотный двор и патио де кабальос держат открытыми, так что можно видеть цепочку лошадей у стены и пикадоров, прибывающих верхом. Сначала рабочие арены в красных ливреях (их называют моносабиос) сами садятся в седло, чтобы доставить этих лошадей к гостинице, где расквартировались пикадоры, дабы те, разнаряженные, в белой блузе с двумя узенькими ленточками черного галстука-самовяза, в парчовом жакете, с широким кушаком на поясе, в шляпе-котелке с помпоном на боку, в штанах из толстой черной кожи, под которой прячутся стальные поножи на правой голени, могли верхом отправиться по улочкам, а затем и по Арагонскому шоссе к арене. Порой моносабио садится сзади, а порой на запасную лошадь, которую привел с собой; в толчее экипажей, телег, такси и легковых автомобилей эти немногочисленные всадники служат рекламой боя быков, а еще они заранее утомляют лошадей и избавляют матадора от необходимости выделять пикадорам место в своей машине или коляске. Добираться до арены лучше всего на одном из тех омнибусов, что ходят от площади Пуэрта-дель-соль. Можно сесть наверху и оттуда следить за происходящим; скажем, если присмотреться к потоку машин, не исключено, что удастся заметить ту, где полно тореро в ярких костюмах. Разглядеть, правда, получится лишь их черные береты, обтянутые золототканой или серебристой парчой плечи да лица. Если в машине несколько человек в серебристых или темных жакетах, но лишь один сидит в золотом, и если — пока все прочие смеются, дымят и отпускают шуточки — его лицо неподвижно, он-то и есть матадор, а остальные — его квадрилья. Поездка к арене — худшая часть дня для матадора. Утром бой еще далеко впереди. После обеда до него тоже пока далеко, потом, в ожидании автомобиля или экипажа, голова занята переодеванием. Но стоит ему усесться в машину или коляску, как это будет означать, что до боя рукой подать, и тут уж ничего не попишешь, только и остается, что томиться мыслями и терпеть тесноту всю дорогу до арены. А теснота оттого, что верх торерского жакета утолщенный и тяжелый, так что матадор еле помещается в салоне со своими бандерильеро, когда на них всех боевая униформа. Есть, правда, такие, кто по дороге улыбаются и приветствуют друзей, но по большей части матадоры сидят с окаменевшими лицами. Сожительствуя изо дня в день со смертью, матадор становится очень отстраненным, причем степень этой отстраненности служит, разумеется, мерилом живости его же воображения, так что в день каждого боя и под самый конец сезона голова матадора настолько занята чем-то отстраненным, что еще немного, и это нечто удастся разглядеть. В его мыслях поселилась смерть, а человек не может иметь с ней дело каждодневно без того, чтобы не остался видимый след. Бандерильеро и пикадоры иные. Для них опасность относительна. Они лишь исполняют приказы; их ответственность ограничена; и они не убивают. На них не давит великая тяжесть перед боем. Следует отметить, впрочем, что если хочешь увидеть канонический пример, как выглядит человек, охваченный наихудшими предчувствиями, приглядись к вечно неунывающему и беспечному пикадору после того, как тот побывал на скотном дворе или апартадо и обнаружил там крупных и сильных быков. Умей я рисовать, то изобразил бы сценку в кабачке во время ярмарки: вот за столом, поджидая обеда, уселись бандерильеро и просматривают газеты, пока чистильщик сапог старательно наводит глянец, вот куда-то спешит половой, а вот возвращаются два пикадора, один рослый, смуглый, чернобровый балагур и весельчак, второй худенький, седой, опрятный, горбоносый коротышка, — и оба придавлены абсолютной безысходностью и унынием.