Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дети с патологией попроще и полегче в больнице вели себя обычно – плакали, капризничали, боялись уколов. Тяжелые же «порочники», заметила Шура, не жаловались никогда. Они сидели на кроватях или у стен на корточках, как инопланетяне, и смотрели на мир одинаковыми огромными глазами. А в глазах этих была недетская мудрость и мука. А так хотелось, чтобы он ходил, бегал с другими детишками! Шура везде его носила на руках – по коридору и вниз, в справочную, чтобы он видел, как все вокруг устроено, где елочка, где липа, где птичка. На ремешках сандаликов не хватило дырочек, так он был мал и худ, и она сама связала беленькие пуховые носочки с красной полосой.
Когда Таня была маленькая, Шура вела дневник – когда какие зубы, когда стала ползать, когда пошла. «Ташечке один годик, у нас восемь зубиков. Сходили к врачу. Рост – семьдесят четыре сантиметра, вес – ровно десять килограммов. Прививки перенесла хорошо…» К тем записям Шура при Петеньке не обращалась, было больно читать, на сколько обгоняли Танины зубки и налитые попки, сколько Петенька недобирал граммов и даже килограммов. У него вместо дневника была медицинская карточка.
Что бы Шура только ни сделала, чтобы он поправился! Она бы сделала все! Она бы… Она могла бы отдать Таню, отдать кому-нибудь крепенькую здоровую Таню и никогда больше не видеть ее. Только бы Петенька был жив, только бы приезжий профессор согласился на операцию, несмотря на недобор массы тела…
И профессор согласился. Шура Николаевна забыла его фамилию, сохранилось только имя, как у ее отца – Николай Игнатьевич. Петенька в тот день уснул, измученный после обхода: «Баи-баи, мама, Петя баи». Шура немножко его покачала, поправила одеяльце, он дышал чуть-чуть хрипловато, но так и раньше бывало, на лобике прилип потный завиток. Она подняла у кровати сетку, соседки, если что, все на месте, и побежала на боковую лестницу звонить. Там между этажами был телефон-автомат. Юра уехал в Ленинград на конференцию, оставил специально телефон гостиницы, чтобы дала знать, как решится с профессором. Шура решила, что сейчас время обеда и можно попробовать через маму из дома застать. Пока очередь, пока дозвонилась. Мама обрадовалась, сказала, что сейчас же начнет дозваниваться и передаст, чтобы Юра сегодня же, ну, в крайнем случае завтра выезжал домой.
На четвертый этаж она взлетела как на крыльях: Боже, Боже, Петеньку будут оперировать, все будет хорошо, он поправится! Издалека она увидела в коридоре скопление народа у своей палаты – женщины с детьми на руках, белые халаты, тот самый профессор с обхода. Шура пошла медленнее. Еще медленнее. Увидела расширенные глаза новенькой нянечки, взялась за ручку двери… И все. Больше не смогла она войти в эту дверь и мучилась страшным незнанием того, что могло там быть. И через час, когда ее увели, и через день, и через год, и по сей день она пыталась вспомнить и не могла. Организм защищался, он не хотел еще раз пережить, ему надо было восстанавливаться, любить мужа, растить дочь. А Шура не хотела восстанавливаться и кого-то любить. Она хотела знать, что там было. Не могла понять, как он мог умереть? Что он подумал, почувствовал? Ему было больно? Задохнулся? Нет, нет. Этого быть не могло.
Пети не стало, а жизнь продолжалась. Как же это в тот день ходили троллейбусы? Торговали на углу овощами, шли люди, говорили, смеялись, спорили… А дома лежали его штанишки, его кофточки и кубики, плюшевая собачка, купленная ко дню рождения. В далеком Ленинграде Юра, бледный и небритый, стоял в очереди в железнодорожную кассу. Заплаканная бабушка кормила котлетой заплаканную Таню. Потом было еще много всего, но все это было неважно. Шура снова и снова, мучая себя, силилась вспомнить: «Мама бай», одеяло, колечко волос на лбу, лестница, ручка двери… Провал. И опять по кругу: одеяло, лестница, дверь…
Докторша в «психушной» поликлинике разводила руками: «Что я могу сказать, Александра Николаевна, только время. Только время сможет помочь. А ваш мозг поступает очень мудро, он не дает вам вспомнить то страшное, что помешает вам жить дальше. Я, конечно, выпишу таблетки, но вы сами фармацевт, понимаете. Не всему можно помочь медикаментозно. Пусть муж придет ко мне для беседы. Я говорю банальные истины, но вы не одна такая. И потом, это не единственный ваш ребенок!» Прости, Танечка! Доченька, прости…
Она стала немного сумасшедшая и сама понимала это. Сидела на стуле в кухне и качалась: вперед – чуть-чуть, назад – посильнее. Все двигались в одну сторону, а она в другую, старалась отмотать жизнь назад, как пленку в проекторе, но беда была в том, что раньше той двери вернуться было невозможно. Люди вокруг изменились. У Тани оказались почему-то острые клычки, когда она смеялась, они блестели во рту, как заточенные кусочки сахара. Неприятно. Мама превратилась в старушку – волосы поседели, дергалось веко. От нее плохо пахло. Вообще весь дом пропах какой-то прокисшей валерьянкой. От этого запаха сбесился спокойный обычно кот, и в конце концов его выгнали во двор.
Пришло запоздалое письмо от Нины: «Целую и обнимаю всех: Веру Степановну, Юру, Шуру, Таню и Петеньку!» Шура опять кричала, билась, вызывали «скорую». В далеком нереальном кадре бабушка трясущимися руками совала мятую трешницу врачу, чтобы не увозили, а только сделали укол. Через неделю после похорон муж потянулся к ней в кровати, она содрогнулась от ужаса, поджала к животу коленки… Они не были вместе уже месяца три, а теперь все время ночевала мать, общий диван был вынужденным. Так и не смогла.
Юра как-то ухитрялся существовать, на работе планировалась его командировка, кажется, в Румынию. В связи с этим надо было покупать приличные ботинки, куртку. Пошла занимать деньги, забыла, куда идет, зато нашелся у булочной несчастный облезлый Мурик. Бабушка вышла на работу, Шуре тоже закрыли административный. Таню в садике воспитательница записала на танцы, вечером Таня плакала, что «все мамы каждой дочке сшили уже давно по белой юбке, а ей нет!». Пришлось сшить. Добралось еще толстое письмо от Нины, залитое слезами и одновременно деловое и конструктивное, насчет Тани, насчет лазера, который виновник. И такие в нем были родные грамматические ошибки, в Нинкином школьном стиле – «сного» и «приедиш», что стало смешно.
Вперед и вперед, шаг за шагом. Два вперед и двадцать два назад. Через какое-то время она уже знала, что нельзя дома кричать, особенно по ночам, потому что уколют и придет мутный тяжелый сон, после которого наступало тупое безразличие. Нельзя пугать Таню, нельзя распускаться. Она тогда работала на предприятии, в контрольной лаборатории. Коллектив женский, понимающий. Там было много подруг, ее прикрывали, отпускали пораньше, тихонько тормошили, когда она совсем застывала. Шура ходила домой пешком, иногда подолгу сидела в скверике. Мама с утра писала ей записку, что купить, но Шура забывала, возвращалась поздно, магазины не работали. Или забывала забрать Таню из садика. Ее приводили нянечки или воспитательница, ругались.
Бабушка ругалась, что опять прошла мимо магазина, что не пьет таблетки, что дома разор. «Шура, Шура!» Юру уже кто-то приглашал в гости. Одного. С Шурой не знали как себя вести, слишком трагической фигурой она была. А он – нет. Он как-то выживал. Уходил куда-то, ночью больше не приставал – так она его напугала. Подруги где-то затаились. На работе вдруг навалили отчет, никто не вызвался помогать. Все сошлось. Шура перестала пить «психушные» таблетки и складывала их в коробочку от плавленого сыра.