Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он больше не смотрел на Малькольма и стал проживать все заново. Он увидел маму у раковины, с распущенными волосами. Он собирался пойти поиграть на улице с Ангусом. Том не был уверен, было ли это утро или вечер, но он физически переживал нетерпение и щемящее беспокойство — не только потому, что заставлял Ангуса ждать, тут было что-то еще, неуловимое, возможно связанное с глубинными страхами его детства: с боязнью все пропустить или остаться позади всех.
А мама сказала что-то вроде: «Ты никуда не пойдешь, пока не поможешь мне все это развесить».
Томми думал, что сейчас сделает то, что ему велено, как это всегда бывало. И сам удивился, когда открыл рот и сказал: «Нет». И уловил дрожь во всем теле оттого, что стал ей перечить.
В памяти не сохранилось, что ответила мама, но он знал, что она твердо стояла на своем, однако — удивительное дело! — и он тоже. Он ненавидел ее в тот момент и теперь помнил, каким поразительным было это чувство. «Я должен встретиться с Ангусом, — снова и снова повторял он, ощущая себя героем в своей непокорности. — Он ждет меня». А потом он сказал, сознавая, что заходит слишком далеко, но все равно сказал, и этот факт запомнился особенно отчетливо: «Стирка — женское дело».
Он не мог вспомнить мамину реакцию. Он был уверен, что она была в ярости, но слова забылись. Почему-то в его памяти мама обычно ничего не говорила.
И тут в разгар стычки вошел отец. От страха у Томми закружилась голова, он понял, что перестарался. Отец посмотрел на них и потребовал объяснить, отчего шум. Он, должно быть, работал у себя в кабинете.
Они рассказали ему, или, возможно, мама нехотя рассказала своим тихим голосом. Может, и Томми пронзительно прокричал в свою защиту, что у него нет времени, что его ждет Ангус, а может, он в страхе промолчал.
Но он не забыл, как отреагировал отец. Его отец, стоявший в дверях и улыбавшийся своей особой полуулыбкой, сказал что-то вроде: «Катрина, мальчику нужно гулять на улице. Он не может быть привязан к маминому переднику. — Потом он обратился к Томми: — Иди же. Мы не позволим ей сделать из тебя девчонку».
И Том помнил, как выскользнул наружу со смешанным чувством удовлетворения и предательства и что мама — так он думал — не смотрела ему вслед. Он ощущал триумф победы и ужас от нее, но к этому примешивалось тепло, наполнявшее его, когда мама ему улыбалась, когда наклонялась к нему, если он хотел ей что-то сказать, как она обнимала его, а он обвивал руками ее талию и прижимался к ней. Томми обожал маму как никого другого. Однажды, когда они с Никки были совсем маленькими, он признался брату, что любит маму больше, чем Бога и Иисуса, а Никки ответил на это: «Так нельзя говорить, — но сразу добавил: — Правда, я тоже».
Том знал, что не получил никакого удовольствия от игры с Ангусом в тот вечер или в то утро. Он все время думал о маме, о том, как она злится, и — что еще хуже — о том, как она обижена. Поступать по-своему оказалось совсем не так здорово, как он ожидал. От этого чувствуешь себя одиноким.
Малькольм обернулся и сказал:
— Уже почти готово.
Том кивнул и стал накрывать на стол.
Когда он вернулся домой в тот вечер, родители спорили. Томми слышал это из прихожей, потому что дверь в кухню была полуоткрыта. Он почти не помнил того, что они говорили, только ощущение ужаса от диких ноток в голосе отца, и все это, конечно же, из-за него. Но одна фраза, брошенная отцом, всплывала в памяти точно: «Ты все ноешь, ноешь, жалуешься хуй пойми на что». Томми запомнил это потому, что был потрясен, услышав, как отец произнес слово на букву «х» в доме, где никому никогда не позволялось ругаться, и испуган за мать, что ей пришлось вытерпеть по отношению к себе это ужасное слово. Он был потрясен до самого нутра, до такой степени, что рвота подступила к горлу, и он только с большим трудом сдержался.
Малькольм разложил цветную капусту в две миски и поставил их на стол.
— Выглядит аппетитно, — пробормотал Том. — Спасибо.
— Скорее всего, не так вкусно, как у твоей мамы, сказал Малькольм. — Но, наверное, есть можно.
Том кивнул и ничего не ответил. Он надеялся, что сегодня они снова смогут поесть молча: сама мысль о разговоре была для него сейчас невыносима.
Он стоял тогда в прихожей как вкопанный и не мог проползти в свою комнату, потому что боялся, что его услышат, боялся привлечь к себе внимание. Он должен был войти на кухню и сказать отцу, что это его вина, что он должен кричать на него, а не на маму. Но вместо этого он не двигался с места, пока мочевой пузырь болезненно не напомнил ему, что он хотел писать уже по дороге домой. Затем он услышал, как отец закричал: «Можешь нахуй забыть о кино на следующей неделе», — а потом хлопнула кухонная дверь. Тут Томми обнаружил, что снова может шевелиться. Он поспешил по коридору в ванную и запер за собой дверь.
Он стоял перед унитазом, глядел в него и пытался расслабить мышцы, чтобы пописать. Это было адское мучение: он отчаянно хотел, но ничего не получалось. Наконец сердце его стало стучать медленнее и наступило долгожданное облегчение. Наблюдая, как струится моча, он осмысливал последний акт трагедии, выпавшей на их долю. Очевидно, поход в кино в Обане, которого они все так долго ждали, не состоится. Может быть, предположил он, к следующим выходным настроение отца улучшится и он даже забудет про скандал. Но по опыту Томми знал, насколько это маловероятно. Отец не забывал.
(И впоследствии, конечно, эти слова часто приходили ему в голову: «Можешь нахуй забыть о кино на следующей неделе». Означали ли они, что он уже тогда все спланировал? Узнать невозможно.)
Подойдя к раковине, Томми представил, как расстроится Никки из-за кино. Он знал, что был причиной катастрофы. Но и мать тоже, ведь она не уступила отцу, хотя должна была, а вместо этого стала с ним спорить и довела до белого каления. Томми яростно тер руки и думал, что всякому очевидно, как глупо