Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь если эта, теперь даже привлекательная, идея духовного самоубийства имеет какой-то смысл, — подумал я, — она должна быть полной и абсолютной, должна охватить не только годы эмиграции, но и всю предшествующую жизнь — иначе вновь появилась бы угроза все той же гангрены, даже еще более застарелой. Она проступила бы немедленно.
Елена все еще стояла передо мной — как враг, и удар, который она готова была нанести, оказался бы тем безжалостнее, чем сильнее ею руководили любовь и уверенность в безнадежности моей позиции. У меня же не было никаких шансов. И если перед этим я был полон спасительного чувства смерти, то теперь мне предстояло мучительное издыхание под тяжестью, морали; не смерть и воскрешение, но полное и окончательное уничтожение. Женщинам ничего не нужно объяснять, с ними всегда надо действовать.
Я подошел к Елене. Коснувшись ее плеч, я почувствовал, как она дрожит.
— Зачем ты приехал? — вновь спросила она.
— Я забыл, зачем, — ответил я. — Я голоден, Элен. Целый день я ничего не ел.
Рядом с ней, на расписном итальянском столике, я увидел в серебряной рамке фотографию незнакомого мужчины.
— Это еще нужно? — спросил я.
— Нет, — ошеломленно ответила она, взяла фотографию и сунула в ящик стола.
Шварц взглянул на меня и улыбнулся.
— Она не выбросила и не разорвала ее, а положила в ящик и могла бы опять достать и поставить, если бы захотела. Не знаю почему, но этот жест здравого смысла очаровал меня. Пять лет тому назад я бы не понял ее и устроил бы скандал. Теперь маленькое событие моментально изменило ситуацию, которая грозила стать слишком патетической. Мы миримся с высокопарными словами в политике, но только не в области чувства. К сожалению. Если бы мирились, было бы лучше. Чисто французский жест Елены отнюдь не свидетельствовал о том, что любовь ее стала меньше, это говорило лишь о ее женской предусмотрительности.
Однажды она уже разочаровалась во мне; почему же теперь она сразу должна была поверить? Я, со своей стороны, недаром прожил во Франции несколько лет: я не стал спрашивать. Да и о чем? И какое у меня было на это право?
Я засмеялся. Она, кажется, была озадачена. Потом лицо ее просветлело, и она тоже засмеялась.
— Ты по крайней мере развелась со мной? — спросил я.
Она отрицательно покачала головой.
— Нет. Но вовсе не из-за тебя. Я не сделала этого потому, что хотела насолить моей семье.
V
— В ту ночь я спал мало, — продолжал Шварц. — Часто просыпался, хотя очень устал. Ночь теснилась за стенами дома — вокруг маленького пространства комнаты, в которой мы лежали. Мне все чудились шорохи, я вскакивал в полусне, готовый к бегству.
Проснулась Елена, зажгла свет. Тени исчезли.
— Ничего не могу поделать, — сказал я. — Над сном я не властен. У тебя еще есть вино?
— Есть. В этом мои родственнички понимают толк. А ты давно пристрастился к вину?
— С тех пор, как очутился во Франции.
— Хорошо, — сказала она. — Разбираешься, по крайней мере, в винах?
— Не очень. Главным образом — в красных. Они дешевле.
Елена встала, пошла на кухню и вернулась с двумя бутылками и штопором.
— Наш фюрер приказал изменить старые законы виноделия, — заметила она.
— Раньше в натуральные вина не разрешалось добавлять сахара. А теперь можно даже не выдерживать срока брожения.
Я смотрел на нее, не понимая.
— В неудачные годы это позволяет сделать сухие вина слаще, — пояснила она и засмеялась. — Просто уловка расы господ, чтобы увеличить экспорт и получить валюту.
Она подала мне бутылки и штопор. Я открыл мозельское. Елена принесла два тонких бокала.
— Откуда у тебя загар? — спросил я.
— Я была в марте в горах. Ходила на лыжах.
— Раздетая?
— Нет. Но там можно было принимать солнечные ванны.
— С каких пор ты стала увлекаться лыжами?
— По совету одного знакомого.
Она вызывающе посмотрела мне в глаза.
— Прекрасно. Лыжи очень полезны для здоровья.
Я наполнил бокал и подал ей. Вино было терпкое и ароматнее бургундских вин. Я такого не пил с тех пор, как оставил Германию.
— Может быть, ты хочешь знать, кто мне посоветовал заняться лыжами? — спросила Елена.
— Нет.
Раньше я, наверно, всю ночь напролет только об этом бы и спрашивал. Теперь меня это не интересовало. Ощущение зыбкой нереальности, возникшее вечером, опять охватило меня.
— Ты изменился, — сказала она.
— Сегодня вечером ты дважды сказала, что я не изменился, — возразил я.
Она неподвижно держала бокал в руках.
— Я, наверно, хотела бы, чтобы ты не изменился.
Я выпил вино.
— Чтобы легче расправиться со мной?
— Разве я с тобой раньше расправлялась?
— Не знаю. Думаю, что нет. Все это было очень давно. Но когда я вспоминаю, каким я был раньше, то останавливаюсь как бы в недоумении: право, ты могла бы попробовать сделать это.
— Это мы, женщины, пробуем всегда. Разве не знаешь?
— Нет, — сказал я. — Но хорошо, что ты меня предупредила. Между прочим, вино очень хорошее. Наверно, его выдерживали положенное время.
— Чего нельзя сказать о тебе?
— Элен, перестань, пожалуйста, — сказал я. — Ты не только возбуждаешь, ты еще и смешишь. Такая оригинальная комбинация встречается очень редко.
— Что-то ты очень самоуверен, — сердито сказала она и села на кровать, все еще держа на весу бокал с вином.
— Нисколько. Но разве ты не знаешь, что предельная неуверенность, если она не кончается смертью, может привести в конце концов к спокойствию, которое уже ничем не поколеблешь? — сказал я, смеясь. — Все это, конечно, громкие слова, но они — вывод из бытия, которое можно сравнить с существованием летящего шара.
— А что это за существование?
— То, которое веду я. Когда негде остановиться, когда нельзя иметь крова над головой, когда все время мчишься дальше. Существование эмигранта. Бытие индийского дервиша. Бытие современного человека. И знаешь: эмигрантов гораздо больше, чем думают. К их числу принадлежат иногда даже те, кто никогда не покидал своего угла.
— Звучит неплохо, — сказала Елена. — Это, по крайней мере, лучше, чем мещанская неподвижность.
Я кивнул.
— Все это, конечно, можно выразить и другими словами, менее привлекательными. Если бы сила воображения у нас была чуточку побольше, то во время войны, например, было бы куда меньше добровольцев.
— Все что угодно лучше мещанского прозябания, — сказала Елена и осушила свой бокал.
Я смотрел на нее, когда она пила. Как она еще молода, — думал я, — молода, неопытна, мила, безрассудна и упряма. Она ничего не знает.