Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сраженная наповал, Каролина разглядывала эту ходячую ювелирную лавку, иногда предлагая ей несколько облегчить прилавки, сделать слегка темнее чересчур обесцвеченные волосы, краситься немного скромнее или, под предлогом перемены моды, удлинить юбки, но тщетно. Козочка Перинья, упорная, уверенная в своем вкусе, посылала ее подальше.
Тяжелее всего девушке было выносить мимолетную, но шумную веселость матери, когда та была слегка под градусом. Козочка тогда, особенно если в Ла Фейере были гости, давала волю своим чувствам, щебетала, строила из себя девочку или говорила на жутком жаргоне, находя это забавным. Или же начинала стрелять глазками, объявляла, что сегодня праздник, ставила на проигрыватель танго и хватала присутствующих мужчин за талию, чтобы они с ней танцевали, тогда как Жерар Перинья, радуясь тому, что его Козочка снова в форме, хлопал себя по ляжкам, звучно хохоча.
Каролина тогда исчезала и поднималась к себе в комнату. Она знала, как заканчиваются такие вечера: ее мать, лишившись сил, принималась хныкать, вымазав лицо потекшим гримом, и мужу приходилось взвалить ее себе на спину и отнести спать.
Каролина не выносила мать еще больше, когда та старалась принять достойный вид перед людьми, производившими на нее впечатление. Эта ее манера слащаво разговаривать и отставлять мизинчик, держа чашку с чаем, а потом — бац! — забывшись, утереть рот тыльной стороной ладони! Или когда под конец обеда в ресторане она красила губы помадой — собачий жир-крольчачий зад, — долго строя гримасы перед зеркальцем в пудренице или же, широко раскрыв рот, изучала свои зубы до самых десен, выискивая в них остатки салата и извлекая их кончиком ногтя, тогда как отец, напротив жены, выпучив глаза от натуги, предавался такому же исследованию с помощью сломанной спички.
Каролина перехватывала улыбки окружающих, доставлявшие ей неимоверные страдания. Ей бы хотелось обладать достаточно сильным духом, чтобы не обращать внимания на ужасающее впечатление, которое производят ее родители. Она обвиняла себя в мещанской мелочности, в подлости. Тем не менее она знала, что способна драться, защищая их, если бы на них напали в ее присутствии. Но на них никогда не нападали открыто. Это было хуже: немая насмешка, снисходительность, презрение. Вот почему она предпочитала не показывать своих родителей и не хотела никого приглашать в Ла Фейер.
Иногда она завидовала некоторым друзьям из-за их родителей, но тотчас корила себя за это. В детстве она долгое время мечтала о том, что она найденыш, которого подобрали эти люди, и они откроют ей в день ее совершеннолетия, что ее отец был, например, великий мореход, исследователь, погибший во время полярной экспедиции, как этот Шарко на своем корабле. «Почему бы нет»? А от ее матери, конечно, безутешной, умершей от горя, производя ее на свет, она сохранит лишь фотографию молодой женщины, наверняка чуткой и робкой, в белом платье, сидящей подле арфы, касаясь ее длинными печальными руками. А как же Каролина очутилась у Перинья? Просто. Жерар один выжил при кораблекрушении. Он даже присутствовал при смерти капитана, прошептавшего ему в предсмертном хрипе: «Моя жена ждет ребенка… позаботься о ней… и о нем…» И вот так эта честная Козочка, с которой у нее не было ничего, ну совсем ничего общего, стала ей матерью. Таким образом все становилось ясно. И вот почему она любила Перинья, словно они были ее настоящими родителями. К несчастью, эта успокоительная сказочка оказалась несостоятельной, когда Каролина стала старше двенадцати лет, и тогда ей пришлось столкнуться с жестокой действительностью: она была чистопородной Перинья, рожденной Жераром и Козочкой.
В отрочестве у Каролины было несколько романчиков, но они быстро обрывались, и ею же самой. Такая же романтическая в душе, как и мать, только в более утонченной форме, она ждала — это еще не то слово — прекрасного принца, и такого прекрасного в ее воображении, восемнадцатилетней девушки, что ни один из окружавших ее юношей не мог, даже если бы очень захотел, именоваться таковым. Уповая на стрелу Амура, которая пронзила бы ее насквозь и бросила на всю жизнь в ее объятия ее принца, она ограничивалась, и не без удовольствия, тем, что была предметом желания, держа при этом на расстоянии свору хлыщей — как говорил Перинья, — увивавшихся вокруг нее.
Несмотря на свои джинсы и зачастую смелые высказывания, Каролина Перинья обладала средневековой и пламенной душой. Она ждала всепоглощающей любви, которая все сожгла бы на своем пути и саму смерть лишила бы смысла. Любви, как та, что описана в самой красивой, самой увлекательной книге в ее библиотеке — «Романе о Тристане и Изольде», которому по меньшей мере было веков восемь, когда она открыла его для себя в пятнадцать лет, и который перевернул всю ее жизнь. Она столько раз читала его и перечитывала, что знала наизусть и, как Изольда, ждала своего Тристана, думая о том, где же он скрывается, удивляясь, что он не торопится ответить на ее зов. Но она была уверена — он родился и где-то дышит, ходит или смеется; может быть, на краю света, может быть, совсем рядом с ней. Уверена еще и в том, что он идет к ней и скоро появится. Часто она представляла себе жизнь этого неведомого принца, который шел к ней целую вечность. Она звала его, разговаривала с ним, заклинала его и предавалась всем видам волшебства и суевериям, что умеют придумывать девушки, больные любовью, с тех пор как живут на земле. Она обрывала лепестки ромашек, прячась, чтобы над ней не смеялись; зажигала свечи, гадала по картам или сивилловым пророчествам; загадывала на столбы на тротуаре, номера поездов, цвет проезжающих машин; вопрошала облака, очертания волн, крики птиц, играла в оракул со словами из словаря, заголовками газет. Все было для нее знаком.
Конечно, Тристану так же, как и ей, не терпелось с ней соединиться, и она объясняла его опоздание непредвиденными трудностями, которые ему навязывали, препятствиями, которые предстояло преодолеть, опасностями, с которыми он должен был столкнуться и победить, чтобы наконец заслужить — Каролина знала себе цену — несказанное счастье их союза.
Вот тогда все и начнется, и будет в точности как в романе, как в чудесной фразе (на правой странице), в том месте, когда на ладье, несущейся в Тинтагель, Тристан, разделив с Изольдой любовный напиток, который, по недосмотру, поднесла им служанка, почувствовал, «как живучий терн с острыми шипами, с дурманящими цветками пустил свои корни в крови его сердца и крепкими узами привязал к красивому телу Изольды его тело, и все его помыслы, и все его желание». Каролина уже заранее чувствовала, как ее привязывает к Тристану терн — ранящий и благоухающий, шершавый, но прочный ко всем испытаниям, и вздрагивала на последних строчках главы: «И когда спустился вечер, на ладье, что неслась вперед все быстрее… связанные навеки, они предались любви».
Увлеченная своим Тристаном, Каролина несколько раз словно бы узнавала его, обманутая внешностью, волнением. Но это длилось недолго. Тьерри, Филипп, Дидье хоть и были в нее влюблены, отправлялись обратно в небытие. Это принесло ей репутацию завлекальщицы, и она еще прочнее воцарилась над своим двором из молодых людей, которых ее сдержанность одновременно раздражала и возбуждала. На нее заключали пари. Такая недоступная девушка во времена, когда все они претендовали, по крайней мере на словах, на самую широкую свободу нравов, была достаточно неординарным явлением и давала повод строить всяческие предположения. Самые раздосадованные и лишенные фантазии говорили, что она фригидная кокетка. А девушки, уязвленные тем, что ими пренебрегают ради этой воображалы, ее ненавидели и рассказывали о ней всякие гадости.